В твоем письме о Милле есть хорошие места, они лучше по сравнению с тем, что ты говоришь о Лермите, свою симпатию к которому, думается, ты спокойно можешь сохранить. Не слишком углубляйся в это совершенно бесплодное переливание из пустого в порожнее относительно того, кто первый, кто второй и т. д., это не что иное, как вздор и глупость. Тех, кто этим занимается, вполне достаточно, будь же одним из тех, кому очень нравится и Милле, и Лермит, и не будет повода ломать себе голову над тем, кто
Какой смысл сравнивать Рембрандта с Николасом Маасом или Вермеером – какая чушь – оставь это.
О Милле я должен спросить еще вот что: как ты думаешь, Милле стал бы Милле, если бы жил бездетным и без жены?
Он легче находил вдохновение и чувствовал простых людей лучше и глубже, потому что сам жил как семья рабочего, но с бесконечно бо́льшим чувством, чем простой рабочий. Милле принадлежит изречение: «Бог благословляет большие семьи», и это его мнение согласуется с его жизнью. Смог бы Милле сделать это без Сансье? Может быть, и нет. Почему Милле порвал с людьми, которые сначала были его друзьями и от которых он как-никак ежегодно получал денежное пособие? Сансье говорит об этом достаточно, чтобы показать: дело в том, что они считали и самого Милле, и его работы чем-то посредственным и тем досаждали и себе, и Милле; в общем, повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить. И все-таки Сансье не описывает подробно те дни, словно понимает, что сам Милле считал то время ужасно тягостным и предпочитал о нем не вспоминать. В одном месте Сансье говорит, что, когда Милле думал о своей первой жене и скудной тогдашней жизни, он обеими руками сжимал себе голову, показывая, что на него снова обрушились великая тьма и невыразимая тоска того времени. Во второй раз семейная жизнь удалась ему лучше, но он больше не был с теми же людьми, что вначале.
Дружище Раппард,
спасибо Вам за письмо, которому я был очень рад. Мне приятно, что Вы нашли кое-что в моих рисунках.
Не буду вдаваться в банальности относительно техники, но предвижу, что именно тогда, когда я стану сильнее, чем сейчас, в том, что назову
Это, на мой взгляд, все-таки не отменяет рассуждений доброго человека, который спрашивает о Вашей работе, «рисует ли он за деньги», это рассуждения мозгоклюя[2]
, поскольку данное разумное существо считает аксиомой, что самобытность мешает зарабатывать деньги своим творчеством.Желание и дальше выдавать это за АКСИОМУ,
Думаете, я не придаю технике никакого значения и не стремлюсь к ней? На самом деле придаю – но только в такой степени – я должен сказать то, что хочу сказать, – и в том, что мне еще не удается или удается недостаточно, и я работаю над этим, чтобы совершенствоваться. Но мне плевать, согласуется ли мой язык с языком этих разумников. (Вы знаете, Вы проводили сравнение: если у кого-то есть что сказать – полезное, верное, необходимое – и он скажет это в выражениях, которые трудно понять, много ли будет толку и для оратора, и для слушателей?)
Хочу остановиться на этом – именно потому, что часто сталкиваюсь с довольно любопытным историческим явлением.
Поймите меня правильно: если слушатели знают только один язык, то нужно, само собой, говорить на родном языке слушателей, разумеется, не соглашаться с этим будет нелепо.
Но вот вторая часть вопроса: допустим, человек, которому есть что сказать, говорит на языке, от природы знакомом слушателям.
Тогда это явление всякий раз будет раскрываться в том, что если
Ему еще повезет, если найдется один, от силы несколько наученных им, кто благодаря этому может слушать его не ради ораторских тирад, а как раз наоборот – ради истины, пользы, необходимости этих слов, которые их просвещают, расширяют их горизонты, делают их свободнее и разумнее.