Он вывел ее в сад через боковую калитку, показал. Вон та лавочка, моя любимая, названа в память Джерома (Джерри) Кацоффа шести лет. Ужасно умереть таким юным. Впрочем, экономится много времени. Улавливаешь? Эта чудесная круговая скамейка под вязом (он просто обязан жить долго) — знаменитая, названа в память Сидни Хиллмана. Так что, видишь, скамеек у нас много. А вот чего нет, из-за чего я страдаю каждый день, так это по-настоящему хороших книг. Бестселлеров полно, а вот настоящей литературы… Ты, наверное, удивлена? Я написал письмо управляющему: «Уважаемый Гольдштейн, — говорилось в нем, — уважаемый Гольдштейн, так мы народ Книги или нет? Согласен, по закону наше заведение ни к какой определенной религии не принадлежит, но по большому счету живут здесь в основном те, кто относится к народу Книги. Для вас Книга — это, по-видимому, прежде всего Библия, Талмуд и т. д. Для меня и моего поколения — мы все идеалисты — книга означает КНИГИ. Улавливаете? Гольдштейн, а как насчет того, чтобы часть еврейской благотворительности пошла на поддержание репутации еще лет на пятьдесят? Вы можете решить этот вопрос единолично, лишь слегка увеличив бюджет. Проснись, брат, пока я еще не растерял остатки ума».
Это, Фейти, напомнило мне еще кое про что. Я тут отметил один интересный факт. Я заметил, что мозги у всех окружающих тают. День ото дня.
Давай присядем на минутку. Меня это так донимает. Дольше всего держался мистер Элиэзер Хелигман. Однажды я обратил его внимание на то, как семена, семена сталинизма и антисемитизма, прорастают не только в российской ментальности, запрограммированной на погромы, но и в повседневном отношении меньшевиков к сионизму. Он стал спорить, так горячо, серьезно, аргументированно. Не будь я полностью уверен в своей правоте, я бы решил, что ошибаюсь. Через пару дней иду я, а он сидит вот на этой самой скамейке. Я тоже сажусь. А с ним миссис Грунд, дама, про которую всем известно, что она впала в детство — причем не в первый раз.
Она плачет. Рыдает. Я не вмешиваюсь. Хелигман говорит: Мадам Грунд, вы плачете. Почему?
У меня мама умерла, говорит она.
Тц, говорит он.
Умерла. Умерла. Мне было всего четыре года, а мама умерла.
Тц, говорит он.
И папа привел мачеху.
Ой, говорит Хелигман. С мачехой жить плохо. Это ужасно. В четыре года потерять мать.
Не могу я так больше, говорит она. Весь день. Мне не с кем разговаривать. Ей, мачехе, на меня наплевать. У нее своя дочка есть. А такой малышке, как я, мать необходима.
Ой, говорит Хелигман. Мать, мать… Девочке, разумеется, нужна мать.
Нужна, а у меня ее нет. Мачеха есть, а матери нету.
Ой, говорит Хелигман.
Откуда мне взять мать? Это невозможно.
Ах, говорит Хелигман. Вы не переживайте, мадам Грунд, дорогая, не переживайте. Время идет. Вы будете здоровы, вырастете, сами увидите. Скоро выйдете замуж, родите детей, будете счастливы.
Хелигман, ой, Хелигман, что ты такое несешь?
О, добрый день, говорит он мне так, будто видит меня впервые. Мадам Грунд, говорит он, осталась одна-одинешенька. Девочка в четыре года потеряла мать. (По его отмирающему лицу текут слезы.) Так я ей сказал, она не будет плакать вечно, у нее будут дети, время ее придет, время ее придет.
И тебе добрый день, Хелигман, говорю я. Точнее, прощай, дорогой друг, лучший из моих врагов, Хелигман, прощай навсегда.
Ой, папа-папа! — вскочила со скамейки Фейт. Не могу смириться с тем, что ты тут.
Правда? А кто говорит, что я могу с этим смириться?
Оба замолчали.
Он поднял с земли лист. Вот, смотри. Ворота к небесам. Это айлант — дерево небес. Они обошли весь садик. Подошли к другой скамье: «Посвящается Теодору Герцлю, который спас если не землю, то свет. В память о мистере и миссис Иоханнес Мейер, 1958». Они сели рядышком.
Фейт положила руку отцу на колено. Папа, дорогой, сказала она.
Мистер Дарвин чувствовал свободу самозабвенной любви. Я должен сказать тебе правду. Фейт, дело вот в чем. Я не хотел говорить об этом по телефону. К нам приезжал Рикардо. Я не хотел говорить об этом при мальчиках. Мы с твоей матерью… Она, увидев его, была в шоке. Отправила нас попить кофе. Я и не думал, что он такой интересный молодой человек.
Не такой уж и молодой, сказала Фейт. И отодвинулась от отца — совсем чуть-чуть.
Для меня молодой, сказал мистер Дарвин. Молодой — это не просто нестарый. О чем тут спорить. Ты понимаешь то, что понимаешь ты. Я понимаю то, что понимаю я.
Хм! — сказала Фейт. А тебе известно, что он не приходит повидаться с детьми? И еще он должен мне кучу денег.
Ага, деньги! Может, ему стыдно? Денег у него нет. Он мужчина. Наверное, ему стыдно. Ах, Фейт, зря я начал этот разговор. Когда речь идет о Рикардо, ты становишь невменяемой.
Здорово! Рикардо с тобой мило побеседовал, и я уже невменяемая.
Фейти, умоляю, не заводись. Тебе бы пожить спокойно. Может, ты сама себе накликиваешь неприятности? И район у тебя жуткий. Лучше бы ты переехала.
Переехала? Куда? На что? О чем ты говоришь?