И синюю птицу любви — повторю это — можно только удушить в сетях понятийной логики. По-настоящему понять ее можно только целостным, не дробящим подходом к ней, только особым сплавом методов науки и искусства, многослойным и живым союзом самых разных методов. Увидеть истинный лик любви можно, пожалуй, только в особое, очень сложное зеркало, — зеркало, которое как бы состоит из множества маленьких зеркал и своей подвижной многогранностью способно уловить сложнейшую и подвижнейшую многогранность любви.
Царство случайных необходимостей.
«Можно любить человека, которого не уважаешь? А если и презираешь человека, и тебя к нему тянет, то как называть это чувство?» (Новосибирск, Институт кооперативной торговли, декабрь, 1976).
«А как же любят плохих: воров, убийц и т. д.? И долго, и прочно? Можно ли любить и за недостатки?» (Москва, Политехнический музей, июнь, 1979).
Все мы, наверно, понимаем, что есть «нормальная» любовь (которая, впрочем, вся построена на «ненормальности», на том, что один человек дороже нашим чувствам, чем весь мир), а есть и «ненормальная», изломанная любовь, которая резко враждует с запретами разума. Впрочем, может быть, это тоже «норма», и, возможно, не менее частая — чувство-разлад, смесь влечения с отталкиванием, кентавр из противоположных чувств.
Но откуда берется неповторимость любви, что служит ей основой?
У Платона есть миф об этом. В незапамятные времена люди были совсем не такие, как сейчас. Их звали андрогины («женомужи»): женщина и мужчина были тогда слиты в одном существе, двуполом и двутелом. Андрогины были невероятно сильны, и Зевс, боясь, как бы они не посягнули на богов, повелел рассечь их надвое.
«Когда тела были таким образом рассечены пополам, каждая половина с вожделением устремлялась к другой своей половине, они обнимались, сплетались и, страстно желая срастись… ничего не хотели делать порознь». «Вот с каких давних пор свойственно людям любовное влечение друг к другу, которое, соединяя прежние половины, пытается сделать из двух одно и тем самым исцелить человеческую природу»[15].
Из этого знаменитого мифа пошло и выражение «моя половина», и мнение, что для каждого человека есть в мире только один избранник, который предназначен ему.
Такое понимание любовного выбора царило в европейской морали почти до начала нашего века, а в обиходе оно живет и сейчас. (В странах полигамии — многоженства — взгляды на любовь другие: там есть и платоновский подход, есть и мнение, что у каждого человека может быть несколько «половин»).
В XIX веке влюбление стали объяснять по-другому: влюбляются в человека, в котором больше других воплощен твой идеал (впервые эта мысль появилась еще в средние века). Пожалуй, это верно, если имеют в виду безотчетный идеал — больше для чувств, подсознания, чем для сознания. Такой подход позволяет понять многое в любовном влечении, но далеко не все. Он не объясняет, например, почему любят недобрых, лживых, глупых, вообще далеких от идеала…
Тот же Платон говорил, что любовь — это тяга не ко всему человеку, а только к тому хорошему, что в нем есть. Мысль эта была частицей его глубокой и сложной теории любви, и в ней не было того привкуса упрощенности, который возникает, если ее вынуть из разветвленной цепи мыслей.
Прямолинейные моралисты и в наш век уверены, что любовь — это влечение только к достоинствам человека. Но человек не разграфлен на черные и белые клеточки, и невозможно разделить его на части, от сих до сих достойные любви, а от сих до сих — недостойные.
Все личные свойства людей двояки, в каждом есть свой свет и своя тень. Конечно, влюбляются в то, что поражает человеческое подсознание, влечет его, кажется ему достоинством. Но часто это именно кажется, а на деле достоинство может оборачиваться недостатком — сила оказывается грубой силой, острота ума — нетерпимостью к инакомыслию…
Можно, пожалуй, сказать, что человек как бы тройствен: в нем есть то, чем мы восхищаемся, то, к чему безразличны, и то, что мы не можем терпеть. Говоря условно, в нем есть достоинства, несовершенства, изъяны. Поэтому, наверно, в любовь всегда входит не только влечение к светлым чертам человека, но и смирение с тусклыми и темными, — или их незамечание, или их безотчетное преуменьшение, приукрашивание…
В одном из мифов о Купидоне недаром говорилось, что он стрелял, не целясь, с завязанными глазами. Повязка мешала ему увидеть, в кого попадет стрела, и любовь, которую он внушал, была слепой. Пожалуй, идея этого мифа — о том, что влюбляются в случайного человека — хоть и не очень истинна, но все-таки ближе к истине, чем платонистский взгляд о единственном в мире суженом.
Единственность суженого, наверно, не так сужена; но и случайность в его выборе не так уж и широка. Она вырастает из закономерности, а эта закономерность состоит в том, что для каждого человека есть свой тип нравящихся. Не один человек на свете, а много — сотни, тысячи, а может быть, десятки тысяч…