– Пойми, Басечка, дело серьезное, дело ответственное… – Он отводил взгляд, тер руки, точно пытаясь соскоблить невидимую грязь. – Я – человек творческий, но… обыватели, формализм мировоззрения, необходимость соблюдения некоторых аспектов общественного бытия… увы, увы, никто из нас не свободен в своих желаниях.
Никто не свободен… он собирается уйти, не навсегда – на время.
– Я причиняю тебе страдания, но немного мужества, немного терпения… скоро мы будем снимать новый фильм, я позабочусь, Басенька, чтоб ты получила роль…
Страдания? Терпение? Я терплю Костика, мне стыдно за такую к нему неблагодарность, но его постоянное присутствие рядом раздражает. Он… он совсем не такой, каким казался вначале. Он любит говорить, много и долго, о планах, о былых и будущих наградах, о том, как тяжело в сегодняшнем мире талантливому человеку, и о том, что за границей работников искусства ценят, не то что у нас. Рассказывая о Праге, Париже, Будапеште, Берлине, он говорит не о городах, а о себе… он постоянно говорит о себе и, наверное, имеет на это право, потому что Костик – гений, признанный, заслуженный, народный, лауреат и номинант. Рядом с его именем много слов. Тяжелых, гранитно-серо-торжественных и совершенно не подходящих Костику.
– Не сердись, Басечка, но так будет лучше для нас обоих, – сказал он на прощанье, касаясь щеки холодными губами. – Завтра я приду.
У него в руках саквояж, вместительный, из светлой кожи, перетянутый ремнями и украшенный разноцветными пятнами наклеек. Костик подымает его двумя руками, тащит к двери, за которой его уже ждут.
Человек в черном пальто, от Бориса Михайловича. Я снова подсматриваю, хотя почти ничего и не видно: две тени на площадке. Машина у подъезда. Снег.
Тишина.
Семен
Дом был старым и заброшенным, с высоким фундаментом, испещренным мелкими трещинами, темными стенами, в которых вяло поблескивали темными же, непрозрачными стеклами окна. К рамам белой шелухой прилипли остатки краски, а дверь на проржавевших петлях просела, и из узкой черной щели над нею ощутимо тянуло тленом. Семен огляделся. Надо же, а с того, прошлого визита дом запомнился куда более… живым, что ли? Вот и крапива у сарая вроде не такой высокою была, а яблоня – наоборот, не такой низкой, разлапистой, с перекрученными ветками и мягкими листочками.
У самого забора грязно-желтым пятном выглядывал из травяной щетины резиновый мячик, сдутый и давным-давно вросший в землю, но не до конца, а ровно до половины. Рядом со ступеньками из полусгнившего деревянного ящика торчали запыленные бутылки, треснутые, сколотые или и вовсе разбитые, брошенные так, чтоб убрать потом, но так и не убранные.
Как и в тот раз, дверь поддалась с трудом, пришлось долго ковыряться с замком, а потом налегать плечом на влажную, траченную древоточцем и лишайником древесину да надеяться, что та не треснет. В сенях воняло гнилью и сырой тканью. И лампочка не горела, пришлось фонарик доставать. Правда, Семен не особо надеялся найти здесь что-нибудь, ведь осматривали же и дом, и участок, только без толку.