Но от Акама эти свои чувства мы, конечно, скрывали. Мы вообще старались уберечь его от изложения некоторых особо путаных обстоятельств, в рассмотрение которых так любит погружаться его своеобычный ум. Когда он спросил нас, а вправду ли Медея убила своего брата, мы, как и было заранее условлено, ответили, что слухи эти ходили тогда по всей Колхиде и никем, в том числе и самой Медеей, опровергнуты не были. Акам начал рассуждать вслух, давая нам возможность развеять последние его сомнения. Но все это так давно было и касается, в сущности, только колхидцев… Которые, между прочим, находятся под покровительством царя Коринфа и вправе надеяться, что тот не оставит их своей справедливой поддержкой, ежели они выкажут серьезное намерение сорвать покров тайны с давнишнего злодеяния. Все равно столь ответственный шаг надо тщательно обдумать. Он рассчитывает, что до поры до времени мы будем хранить молчание — перед кем бы то ни было. Это было сказано с угрозой. Мы оба понимали: изменись положение в пользу Медеи — и нам несдобровать. Поэтому мы крайне заинтересованы в том, чтобы положение Медеи только ухудшалось. Акам это знает. Он презирает себя и нас за то, что его интерес совпадает с нашим, мы это знаем, и он знает, что мы это знаем. В отношениях наших открываются все новые бездны, и мне это нравится. Простые отношения мне до смерти скучны.
Наше дело теперь только смотреть в оба, Медея сама, шаг за шагом, идет прямо в сеть, а нам остается лишь позаботиться о том, чтобы о каждом новом ее шаге узнавал Акам — но, разумеется, не от нас. Чтобы Акаму стало ясно: Медея от своего не отступит, осторожно, но упрямо продолжает она свои разыскания, мало— помалу добиваясь доступа ко всем людям в Коринфе, от которых надеется получить сведения о своей находке, сделанной в том подземном ходе, страшной находке, о содержимом которой я догадываюсь. Догадываюсь, но ни за что не произнесу вслух слово, которое может стоить мне жизни, даже в самых сокровенных глубинах моего существа я не рискну облечь в слова эту свою догадку. Вот почему у меня иной раз просто в голове не укладывается то безрассудство, с которым она, Медея, действует.
Она не побоялась тайком встретиться с государыней в той старой части дворца, когда отец, наш государь, тебя и всех нас этой своей злосчастной задумкой огорошил, ты уже тогда предчувствовал: тебе это будет стоить жизни. А мы ничего, кроме нашего смущенного молчания, так и не смогли этой затее противопоставить. Мы его недооценили, нашего отца, нашего бестолкового и дряхлого правителя, а он последние остатки своих хилых силенок сосредоточил на одном: во что бы то ни стало сохранить власть, а значит и жизнь. Мы не знали, что он способен на такое вероломство. Мы были слепы, Апсирт.
Даже тебе было понятно: Эет правит Колхидой плохо, настраивая против себя все больше подданных, в том числе и нашу мать, и меня, жрицу Гекаты, чей храм без всякого моего содействия постепенно стал прибежищем недовольных, прежде всего молодежи, и ты, братец, там постоянно бывал. Они возмущались упрямством Эета и бездумным расточительством двора, они требовали употребить сокровища государства, наше золото, на поощрение торговли и на то, чтобы облегчить нищенский удел наших земледельцев. Они требовали, чтобы царь и его свита вспомнили об ответственности, которую искони накладывают на них древние обычаи Колхиды. Ах, Апсирт! Что мы, несведущие, могли тогда знать о роскоши! Вот с тех пор как я живу в Коринфе, я и вправду знаю, что такое расточительство, но оно никого здесь, похоже, не огорчает, даже бедняки в деревнях и на городских окраинах начинают прямо светиться от восторга, когда рассказывают о грандиозных празднествах во дворце, для которых они обязаны поставлять скот и хлеб, сами не имея возможности даже краем глаза на эти празднества взглянуть.