И зачем только я пошла за царицей, за этой женщиной, которую я, можно считать, и не видела почти за все то время, что я в Коринфе? Окутанная густой сетью жутких слухов, надежно укрытая неприступностью царственных особ, она влачит свои дни и ночи в самой удаленной, самой древней части дворца, за мощными стенами палат, которые, по рассказам, смахивают на сумрачные пещеры, скорее узница, чем владычица, под присмотром двух страшных и дряхлых старух, то ли служанок, то ли стражниц, которые, однако, на свой лад вроде бы преданы ей и верны, меня она, по-моему, даже по имени не знает, да и мне прежде какое было дело до несчастной царицы страны, что всегда была и навсегда останется для меня чужбиной. Как же голова болит, мама, видно, что-то во мне противится воспоминанию, не хочет еще раз спускаться в эти катакомбы, в подземное царство Аида, туда, где испокон века смешаны смерть и нарождение, где из перегноя мертвецов выпекается новая жизнь, что-то во мне не хочет назад, туда, где правят праматери и богиня смерти. Впрочем, что значит вперед, что значит назад? Жар все сильней, я должна была это сделать. Просто я вдруг посмотрела на эту женщину подле царя Креонта тем своим вещим взглядом, мама, который ты первая у меня обнаружила. А я ведь изо всех сил упиралась, ни за что не хотела ходить в обучение к тому молодому жрецу, заболевала… Теперь я вспомнила, как раз во время этой болезни ты и показала мне линии на моей руке, а тот жрец совершил потом чудовищные преступления, он был ненормальный, вот тут ты и изрекла: «У девочки вещий глаз». Здесь-то, в Коринфе, я его почти утратила, мне кажется иногда, именно болезненный страх коринфян перед тем, что они называют моей колдовской силой, и отбил у меня эту мою способность. Но когда я увидела царицу Меропу, я испугалась. То, что она сидит подле царя безмолвно, как статуя, что она его ненавидит, а он ее боится, — это только слепой мог не заметить. Но я-то совсем другое имею в виду. Когда вдруг разом наступила тишина. И перед глазами вдруг искристая дрожь, всегдашняя предвестница моих прозрений. И я в огромном чертоге почему-то с этой женщиной наедине. Вот тут я ее и узрела, увидела и ее ауру, почти черную от безутешного горя, и ощутила такой ужас, что помимо воли последовала за ней, когда она, едва закончилась трапеза, встала и, ни слова не говоря, даже не кивнув на прощанье хотя бы иноземным купцам и посланникам, удалилась, прямая и непреклонная в своем златотканом праздничном одеянии, вынудив царя заглаживать эту ее неучтивость нарочито оживленными речами и громким смехом. Я от всей души порадовалась его замешательству. Не иначе он заставил несчастную женщину выйти на люди и выставить на потребу их суетному любопытству опустошенное лицо, как и Ясон вынудил меня ломать комедию перед теми же гостями. Но теперь довольно. И мы ушли, ведомые обе одним побуждением — гордостью. Никогда не забуду, как ты однажды мне сказала: если, мол, меня когда-нибудь будут убивать, то сперва убьют меня, а уж потом, отдельно, придется убивать мою гордость. Так оно и есть, так оно пусть и останется, и не худо бы моему бедному Ясону, пока не поздно, об этом догадаться.