Недавно я писал своему немецкому другу (не сочти адрес за цитату из Камю) о том, что искусство стран христианского круга проделало круговой маршрут от знака к образу и обратно - от образа к знаку. То есть пройден путь от языческих времен к христианским - и обратно. Сказанное имеет прямое отношение к проблеме воплощения. Я имел в виду простую вещь: знак, сколь бы выразительным и ярким он ни был, не может воплотить ничего, поскольку не имеет плоти. Антропоморфности самой по себе тоже недостаточно, воплощение есть нечто большее, нежели антропоморфность. Образ это не просто тело, но единственное и неповторимое тело, единственная бренная оболочка для души и отрасти. Утратив антропоморфность такого рода, искусство простой силой вещей сделается языческим. Не знаю, услышал ли меня мой корреспондент, или я выразился слишком эмоционально и путано. Во всяком случае, в ответном письме он, с присущей европейцу пунктуальностью, попросил внести дефиниции христианского и языческого искусства - значит, я говорил не слишком внятно. Действительно, можно сказать яснее.
Образ Христа знаменателен тем, что в нем идея воплотилась буквально, то есть абстракция обрела форму, нашла свое тело, более того - сделалась уязвимой, получила возможность страдать и привилегию испытывать боль. И, явив себя в уязвимой смертной оболочке, абстракция перестала быть абстракцией.
Именно так я представляю себе и художественный образ: это переливание чувств, идей и страстей в конкретное тело, в конкретное лицо, которое было бы живое, которое своей жизнью воплощало бы эти идеи и страсти. И оттого, что образ уязвим и оболочка его беззащитна, оттого что человек, воплощающий идею, смертен, - вот именно от этого абстракция обретает силу и убедительность. Так я понимаю задачу антропоморфного искусства, мне кажется, что образ Христа являет нам пример художественного образа как такового. Требуется идею воплотить, чтобы она сделалась живой и могла страдать, то есть принимать участие в жизни.
Зачем бы еще было нужно христианское искусство? Языческое столь значительно и прекрасно, что никогда и помыслить нельзя было сравняться с ним в величии, и красоте, и великолепии. Христианское искусство и не пыталось. Образы его скромны и беззащитны - они, собственно говоря, для того и существуют, чтобы быть беззащитными.
Образ беззащитен и перед жизнью, в которую отдан, и перед волей, его создающей для этой жизни. И разве может случиться по-другому? Так и я, без всякого на то согласия, получил в наследство мысли и убеждения, и такие, что трудно не выглядеть безумцем. Так и ты, разделив со мной любовь, оказалась участницей истории, истории возможно нелепой, но единственной. Для этого и существует красота - она есть наглядное воплощение страстей, страстей - в христианском понимании этого слова. Не спрашивая твоего разрешения, я наделил твой образ всем тем, что узнал от отца и из книг, и ради чего работал.
Пустые, жалкие слова, я должен сказать совсем другое. В тебе, в твоем кирпичном свитере и тощих плечах мне явились вещи, которым для ясности недоставало тела. Именно так и произошло: я был бессмысленным и прилежным учеником абстракций, мне не хватало возможности увидеть эти абстракции в живом образе. Вот так получилось, что теперь твоя оболочка стала не только твоей и не только тобой. В твоем лице, в его конкретных чертах я увидел соединение Востока и Запада, любви небесной и любви земной. Я захотел увидеть в твоем лице Россию и ее жалкую горделивую судьбу. И я говорю лишь о том, что смог увидеть; я слишком хорошо знаю, что главного не разглядел. Теперь уже все зависит от тебя, если ты однажды отвернешься, ничего не останется от высоких слов. Я никогда не узнаю, была эта боль в груди - историей или обыкновенной болью. Не все ли равно мне? Какая разница? Мне уже некуда пойти: нет дороги с этого пустыря ни на Запад, ни на Восток.
Я боюсь, это случится: любовь и историю пройдут стороной, и образ, так твердо и ясно начертанный, расплывется в пятно, в непонятный знак, так, как расплывается все на этом пустыре. По моей вине (знаю, нет виноватых, кроме меня) то, что ослепляло и звало, меркнет и немеет, не оставляя себе ни памяти, ни надежды. Ты выйдешь из полосы света и отвернешься, и пойдешь прочь, и не будет больше твоего лица, не будет карты этой земли, и какая карта может быть у пустыря, разве возможен атлас для этой пустой и ненужной проплешины? И тогда станет понятно, что нечего было и ждать в этой местности - все случилось так, как должно было случиться. Воплощение - убедительная вещь, это так; но есть вещь еще страшнее, вещь еще более властная - это развоплощение, и это то, что происходит с нами ежечасно. Наш образ делается все менее различим и узнаваем, он теряет очертания и сливается с пустырем. Когда ты уйдешь от меня, когда ты оставишь меня, - потому что когда-нибудь это произойдет, и я не сумею тебя удержать - когда это случится, когда рухнет все сразу, вот тогда мне и станет понятен размер потери.