Ну да, даже Пушкину неловко было признать, что ни он, ни кто другой вообще не интересует Закревскую как человек, как личность, как мыслящее существо — ее волнует только то, что у мужчин, пардон, ниже пояса. Это была даже не дама, не мать семейства, не матрона — она на всю жизнь осталась непосредственной девочкой с чрезмерно развитой чувственностью, так и не повзрослевшей, играющей с мужчинами в постели… в куклы, а вовсе не в любовь. Эта натура оказалась непостижима изощренному психологу Пушкину, вот он и запутался в попытках создать портрет современной Клеопатры: то в ней, видите ли, «сердце томно страждет», то «больна бесчувствием она»… Но ведь одно исключает другое!
Закревская была истинной разрушительницей душ. Она сломала поэта, вынудила его признать не только свою мужскую несостоятельность, но и слабость духа. Не сводником сделала она его, а наперсником! Поверенным своих страстей, своих неудовлетворенных желаний, своих безумных замыслов… которые, увы, он не смог осуществить, как не смогли иные-прочие, отвергнутые этой неистовой куртизанкой.
Это он о себе писал, о себе, бедолаге, который не смог поддержать славу африканского жеребца и скатился на роль какого-то добродушного Конька-Горбунка при этой Царь-девице! Это он был жалок в своей покорности, в своей потерянной строптивости, утраченной гордости, в своем страхе: а вдруг не удастся вырваться из этого чувственного плена?..
Боюсь их пламенной заразы… Что-то напоминает эта строка, не так ли? Кругом ее заразы страстной исполнен воздух!..
Ну конечно! Привет от Боратынского! Встретились в поэтическом времени и литературном пространстве два несостоятельных любовника одной и той же Музы — и поняли: никто из них не купит ценою жизни ночь ее. Жизнь дороже, чем вдохновение, которым пламенно и страстно заражает Клеопатра, медная Венера, некающаяся Магдалина! В отличие от расставания с Боратынским, о котором Аграфена Федоровна больше ничего даже знать не хотела — нет, не по злобе, не оттого, что сердилась на него, — просто утратив к нему всякое подобие интереса, — она была бы не прочь сохранить добрые отношения с Пушкиным, обойдясь без трагического разрыва. И уж если графиня снисходительно закрыла глаза на попытку публичного отмщения ей, которую в свое время предпринял Боратынский, то она даже не узнала о том, что Пушкин тоже не устоял от соблазна подстроить ей такую мелкую пакость. Ведь эта попытка стала явной только после его смерти. Да и едва ли Закревская, с ее-то «любовью» к чтению, когда-нибудь вообще узнала о литературных набросках под названием «Гости съезжались на дачу» и «На углу маленькой площади».
В «Гостях…» полным-полно раскавыченных цитат из житейских разговоров Пушкина и Закревской. Отношения Зинаиды Вольской и некоего Минского — это отношения Аграфены Федоровны и Пушкина, как они были ранее обозначены поэтом в письме к Вяземскому. «Я просто ее наперсник или что вам угодно, — отвечает Минский на вопрос случайного собеседника. — Но я люблю ее от души — она уморительно смешна».
То и дело встречаются аллюзии со стихами Пушкина — особенно с «Портретом».
Петербург описан как цитадель внешней благопристойности, холодных приличий: здесь «женщины боятся прослыть кокетками, мужчины уронить свое достоинство. Все стараются быть ничтожными со вкусом и приличием». Съезд гостей на дачу — именно что «круг расчисленный»: «Мало-помалу порядок установился. Дамы заняли свои места по диванам. Около их составился кружок мужчин. Висты учредились».
Приезд Вольской — подлинное явление «беззаконной кометы»! «Мужчины встретили ее с какой-то шутливой приветливостью, дамы с заметным недоброжелательством; но Вольская ничего не замечала, она рассеянно глядела во все стороны; лицо ее, изменчивое, как облако, изобразило досаду…» Она не намерена соблюдать даже подобие приличий: находит Минского, единственного человека, который ее в данный момент интересует, и удаляется с ним на балкон, где проводит время до рассветного часа, между тем как гости не могут очнуться от подобного неприличия. Это явно умиляет Пушкина: по его мнению, душе Зинаиды Вольской по-прежнему было четырнадцать лет, и то, что было «неожиданными проказами и детским легкомыслием», свет казнил жестоким злословием.