Передовая статья "Пропадинскаго Эхо" начиналась так: "Наконец, "министерство" Порфирия Уткина пало... Мы уже пятнадцать лет предсказывали это событие. Иначе и быть не могло. Восторжествовала крайняя левая. Лучшие элементы нашего городского самоуправления, наконец, пришли к сознанию, что старый режим должен был пасть. Давно пора нам освободиться от ига капиталистов. Довольно! Света, больше света, как сказал умирающий Гете. Мы слишком долго терпели, чтобы иметь право радоваться. Мы завоевали свое право быть самими собой, а не прислужниками капиталистическаго феодализма. Еще раз: довольно!" и т. д. Статья заканчивалась довольно крикливо, фразой: Le roi est mort -- vive le roi! В этой французской поговорке скрыт был самым деликатным образом намек на то, что вместо Порфирия Уткина в городские головы будет избран Савва Митюрников. -- Интересно, что теперь будет делать Порфишка,-- думал вслух Арсений Павлыч Хлопов, просматривая утром только что выпущенный из редакции свежий номер газеты, от котораго еще пахло непросохшей типографской краской -- Да, интересно... очень. Небольшого роста, худенький, с желчным лицом и сильной проседью в окладистой бороде, Хлопов казался каким-то фальшивым, вернее сказать -- поддельным человеком. Например, великолепная борода совершенно не шла к его маленькой фигурке и казалось, что она была повешена на него в качестве грима. Еще больше не шел к нему его густой, низкий бас, и когда он говорил, можно было подумать, что за него говорил кто-то другой, как за ярмарочнаго манекена. И самая старость -- ему было за пятьдесят -- казалась неестественной, потому что он старился как-то особенно, не весь сразу, как старятся другие, а частями, причем эти части имели различный возраст -- голос сильный и мужественный, походка стариковская, а глаза совсем молодые, хотя он и носил очки с двадцати лет. -- Да, что будет теперь делать Порфишка?-- продолжал думать вслух Арсений Павлыч, еще раз пробегая свою передовицу. Старик волновался целый день и не мог дождаться вечера, когда по обыкновению уходил в клуб. Жил он старым холостяком, хотя и был когда-то женат, но давно развелся с женой и всего больше дорожил своей холостой свободой. У него была всего одна комната, а остальное помещение в двух-этажном домике было занято -- нижний этаж типографией, а второй редакцией и конторой. Обыкновенно в редакции целый день толкался народ, а сегодня никого, исключая секретаря Ивана Ефимыча да глухого старика экспедитора. Правда, забегал на минутку хроникер Мурашинцев, но ничего особеннаго не принес. -- Ну, что говорят о моей передовице в городе?-- спросил Арсений Павлыч. -- Ах, да...-- спохватился Мурашинцев.-- Произвела громадную сенсацию... В общественном банке все так и ахнули... в гостином дворе газету так и рвут... Встретил адвоката Миловидова -- только улыбается. Хлопов нахмурился, потому что Мурашинцев имел дурную привычку врать. Около трех часов проехал мимо редакции доктор Селезнев и, увидев в окне Арсения Павлыча, "сделал ему ручкой". Отчего этот добродушный толстяк не заехал? Раньше он завертывал. Это даже немного смутило Хлопова, хотя доктор и не принадлежал ни к одной из городских партий и ко всему на свете относился исключительно "с медицинской точки зрения". Вообще, Хлопов волновался и считал себя в праве волноваться, потому что ведь даже самый дурацкий камень, брошенный в реку, оставляет после себя ряд водяных кругов. А тут решительно ничего, полный нуль... Он даже припомнил стихи, которые учил лет сорок назад: "Ревет ли зверь в лесу глухом, поет-ли дева за холмом", и т. д. Вместо заключительнаго слова "поэт" он поставил другое: редактор провинциальной газеты. Над провинциальным городом Пропадинском сумерки спускались как-то раньше, чем над другими российскими градами и весями. Так, по крайней мере, казалось Хлопову, хотя он и любил именно эти сумерки, нагонявшия какую-то особенную волчью дремоту. Ведь темнота -- специально волчья стихия, и редактор провинциальной газеты находил в этом сравнении некоторую аналогию. Конечно и он тоже волк, старый газетный волк... Именно в такия сумерки он любил выйти на крутой берег Волги, по которому раскинулся город, и погулять без всякой цели. Сейчас стояло так называемое раззимье, падал рыхлый снежок и сейчас-же таял. Могучая река, скованная аршинным льдом, спала глубоким, мертвым сном. На пристанях еще не видно было движения. В сумрачной мгле смутно обрисовывались неясные силуэты зимовавших в затоне пароходов, барж и разнаго типа барок. Этот могучий покой нравился Арсению Павлычу, как символ скованной силы. Она, эта стихийная сила, вот тут, под этим льдом продолжает свою вечную работу и ждет только весенняго яркаго солнца, чтобы проснуться... Чувствовалось какое-то раздумье и неясныя грёзы. Именно в такия сумерки Хлопов вышел на берег Волги, чтобы пройти в общественный клуб, хотя и приходилось делать значительный крюк. Он работал в своей редакции до пяти часов утра и поэтому просыпался поздно. Дома у него не было даже кухарки, и поздний завтрак состоял из двух яиц. Поздний редакторский обед происходил уже в клубе, где Хлопов обедал около двадцати лет. Он любил свой провинциальный клуб, как общественное учреждение, где всегда можно было встретить нужных людей. Кроме того, клуб -- учреждение до известной степени иностранное, и это нравилось Арсению Павлычу. Все общественные деятели в Англии, например, имеют свой клуб, и Пропадинск в этом отношении не отставал от западно-европейской культуры. Арсений Павлыч привык "обосновывать" каждый свой шаг. Если он шел в клуб, то общественные деятели в Англии и Франции отдыхают тоже в "своих клубах". Если после обеда он садился поиграть в карты, то ведь играли в карты и Белинский, и Некрасов, и Салтыков. И т. д. Клуб помещался в старом одноэтажном барском доме, стоявшем на юру. Летом с террасы клуба видна была Волга верст на десять, и приятно было смотреть, как по ней вечно ползли пароходы, расшивы, плоты из бревен и стояли мелкия лодченки, точно мухи на стекле. Подходя к своему клубу, Арсений Павлыч еще раз подумал: -- А что теперь будет делать Порфишка?