Мой отряд, номинально старший, а на деле собранный из детей 12–14 лет, жил на втором этаже скрипучего, деревянного корпуса, носящего имя «Алые Паруса». Корпус стоял наискосок к морю, не торцом, а именно углом — так внутрь попадало больше тени днем и меньше сквозняков с моря ночью. Дверь вожатской — крошечной торцевой комнатки — открывалась прямо в коридор и лежа на кровати с сигаретой и бутылкой «Изабеллы», я хорошо видел четыре двери справа и четыре двери слева. Обычно часов до одиннадцати слышались пересмеивания и перешептывания, то в одной двери, то в другой мелькал луч карманного фонаря, а иногда в проеме какой-нибудь из комнат появлялась физиономия одного из неугомонных. К началу двенадцатого дети, утомленные обилием солнца, движения и свободы, как правило, засыпали.
Этой ночью все было не так. Лежа на кровати, я злился на пионеров за то, что они никак не угомонятся. Вернее, какие-то сдавленные переговоры исходили из одной из девчачьих комнат.
Мне пора было уже идти навстречу ночным купаниям, крепкому спиртному и прочим пионервожатским радостям, у меня был режим развлечений в конце концов, и меня ждали. Наконец, без четверти двенадцать, я, злясь, засунулся в буйную палату. Две тени моментально метнулись под одеяла и все сделали вид, что спят. Я стоял. Наконец мне показалось, что я услышал всхлипывания. Включил свет. «Та-а-а-а-к. Па-а-а-чему не спим?» Нет ответа. Только мелко потрушивает одеяло над укрывшейся почему-то с головой Светой. «Света, встаем». «Отвернитесь», — говорит. Хорошо. Конечно.
Света, самая маленькая девочка в моем отряде, будто просвечивала. Говорила мало и тихо, волосы имела длинные и золотые, глаза поднимала редко. 12 лет. Ангел.
Встает Светлана. Приподнимаю одеяло и в ту же секунду понимаю, что я уже в тюрьме одной ногой. По простыне ползет большое пятно крови. «Что случилось, девочки?» — Я уже забыл о несостоявшихся ночных радостях. Молчат. Трусил я их, короче, минут десять. Выяснил. Течет кровь у Светочки вот почему-то. Ек-макарек. Света уже сидит. Цвета сливочного масла. У меня мысли сразу — пиздец, маточное кровотечение-травма-изнасилование. Телефонов мобильных тогда еще не было. «Пойдем в медпункт», — говорю. Не может она идти.
Короче, беру я ее на руки и несу сквозь ночь, мимо моря в больничку. Километр где-то. А сам молюсь, чтоб ничего серьезного. Луна, море, цикады. Донес. Пока доктор осматривал единственную пациентку, курю бамбук. Вот доктор вышел. «Валера, чего там?» — спрашиваю. Он смотрит на меня долго и наконец раскрывает рот. «Ты, — говорит, — дурак? — Чего это ты, Валера, еп? — У нее первые месячные. Мать, дура сельская, не объяснила ей ни хера, все очень болезненно, вот она и испугалась до смерти». Я думаю: «ну, хорош герой. Не узнал бы никто, главное».
Наутро нашу «больную» выписывают естественно. Снабдив лекарством — коробкой гигиенических прокладок. Объяснив, как этим пользоваться.
С этого момента начинается отсчет моих благодатных деньков. Я больше не повышаю голос, я не повторяю два раза, я никого нигде ночью не ловлю, мне не приходится требовать, чтоб доедали кашу, я могу в середине дня уехать часа на три — дети прикроют. Когда я иду по коридору, меня освещают восемнадцать пар юных сияющих девичьих глаз. Мальчики не понимают ни хрена, но девочки четко задают микроклимат в коллективе, и я капец какой популярный вожатый у себя в отряде. А девочка Светочка, похоже, втрескалась в меня по самые уши и норовит даже писать мне письма.
В такой вот двусмысленной ситуации я завершаю смену своим июньским днем рождения. А нужно отметить, что руководство лагеря указание испустило: еду у детей забирать всю. То есть все, что привезли они с собой или купили на месте, отбирать и уничтожать. Во избежание отравлений. Уничтожали мы еду, конечно, сейчас.
Столы, вынесенные из корпуса, поставили на аллее под кипарисами. Поставили на столы конфискат. Фонари-грибочки все это засветили мягким светом. Метрах в пятидесяти море шумит, крымское, июньское. Над головой беззвучно столб света Евпаторийского маяка пролетает. Собрались почему-то все. Даже директор лагеря пришла и надралась по итогам колоссально. Сбоку от нас стоял темный корпус четырехэтажный. На крыше его каждый год лет пятнадцать каждое лето жил Карлсон. То есть, это был нормальный мужик, взрослый. Просто как-то он начал каждое лето приезжать в «Маяк» и жить там. Кто именно его пустил, никто уже и не помнил, а мужик приезжал каждое лето и жил там. От остальных мужиков этот отличался тем, что играл целый день на баяне. С крыши. Я подозреваю, что кроме баяна он отличался еще и тем, что растлевал пионерок, но это не доказано.