Читаем Медведица, или Легенда о Черном Янгаре полностью

Пиркко-птичка, сестрица драгоценная, серебряные каблучки, красные сапожки.

Отрада отцовского сердца.

Когда-то я ревновала. Завидовала. Искала тайком зеркала, пытаясь понять, чем же она, темноволосая, синеглазая, лучше меня?

Всем.

Ее лицо округло. А узкие глаза сияют. Ее кожа белее первого снега, губы же — алые, будто калина. Тяжелы темные косы Пиркко, и год от года тяжелее становятся, не мышиные хвосты — змеи с узорами атласных лент на шкурах.

Руки ее мягки, а голос нежен.

Не чает души Ерхо Ину в дочери. И братья спешат угодить.

К ее ногам высыпают драгоценную рухлядь: темных соболей и тяжелых песцов, редчайших чернобурок и мягких полуночных лисиц, чей мех искрится, словно осыпанный звездной пылью. Перед нею раскатывают бархаты и аксамиты, парчу, дымку, мягчайшие шерстяные ткани, окрашенные в пурпур. Ей, пытаясь милости Ину снискать, шлют в дар шкатулки из сандала и черного дерева, наполненные перцем и мускатным орехом, желтым морским камнем, нефритом, бирюзой.

И бессчетно у Пиркко височных колец, чудесных запястий, ожерелий с красными, синими и белыми камнями, брошей, заколок…

Стеклянных кубков.

Зеркал.

И весь Север, молчит, затаив дыхание. Пятнадцать зим исполнилось дочери Ину, хороший возраст, невестин. Пусть берег Тридуба любимую дочь от постороннего жадного глаза, но и его силы не хватило, дабы слухи пресечь. Летит слава о Пиркко, себя обгоняя.

Нет под небом невесты краше.

Богаче.

Знатней.

И ждут Золотые рода, когда же решит Ерхо Ину назвать имя того счастливца, которому дочь отдаст. Вот только не спешит он расставаться с Пиркко.

Бережет.

Вот и сейчас ответил ей нежно, уговаривая потерпеть. И ногой дернул, меня поторапливая. Я поспешно вытерла излишки жира и, обернув стопу полотном, натянула войлочный башмак.

Все…

Встав с колен, я поклонилась отцу, на что он привычно не обратил внимания.

— Аану, останешься служить, — голос Ерхо Ину настиг меня у самых дверей, заставив вздрогнуть.

— Да, отец.

А столы уже накрывали. Разворачивались кумачовые праздничные скатерти, открывались дубовые сундуки, чтобы отдать драгоценный восточный фарфор, серебро и алое же стекло, что ценится превыше серебра и фарфора. Слуги тащили чеканные подносы с холодной дичью, окороками, хлебом утрешней выпечки, со всем, что только есть в отцовских подвалах.

И верно, сбивалась с ног кухонная челядь, тонула в чаду огромной печи, спеша жарить, парить, варить… не потерпит Тридуба пустого стола. Оскорбится.

— Иди, — зашипел управляющий, толкнув в спину. — Подай.

Он сунул мне в руки золоченый рог, тяжеленный, но боги меня упаси уронить или хотя бы расплескать. Я несла его осторожно, прижав к груди, вцепившись побелевшими пальцами в такую скользкую металлическую оплетку.

Ничего. Донесла.

Подала.

И удостоилась милостивого кивка: отец доволен моей старательностью.

Было время, когда я считала эти его кивки, и за каждым мне виделось нечто большее, чем просто похвала. Он ведь и мой отец тоже… и вдруг да наступит время, когда и для меня найдется место за этим столом.

Не нашлось.

Пустая надежда.

Служить мне уже приходилось. Стоять за левым плечом отца, следить, чтобы кубок его всегда был полон, да подавать с блюд, которые первым делом несли ему, те куски, на которые Ерхо Ину указывал.

Ничего сложного. Я справлялась.

Заодно, прислушиваясь к разговорам, неторопливым, ленивым, получала возможность узнать, что происходит во внешнем мире, далеком и от Лисьего лога, и от меня самой.

Но сегодняшний ужин проходил в молчании и не затянулся надолго. Поднявшись, отец бросил:

— Идем.

Куда?

И зачем?

Я прикусила язык, запирая ненужные вопросы. Кто я такая, чтобы задавать их?

Ерхо Ину подымался по лестнице медленно, останавливаясь на каждой третьей ступеньке, чтобы перевести дух. В животе его урчало. А массивные ладони то и дело ложились на поясницу. Пальцы впивались в бок, словно желали пробиться сквозь байковый халат с соболиным подбоем, рубаху и даже кожу, дотянуться до некой, одним лишь Ерхо ощущаемой занозы. И я впервые подумала, что, возможно, не столь уж силен Тридуба.

Мысль эта была крамольна, и я поспешила спрятать ее.

Ерхо, поднявшись на самый верх лестницы, обернулся. Не то, чтобы он сомневался, что я следую за ним, скорее уж оценивал пройденный путь.

Двадцать две ступени. И узкий коридор, в котором уже ждет слуга с толстой восковою свечой. Он тенью скользит, освещая путь, и останавливается у такой знакомой двери.

Сегодня мне разрешено переступить порог.

Горит камин. И шкура на полу влажновата: никак только-только вынесли на улицу, спешно избавляя от грязи. На столе у камина — кувшин и два кубка, впрочем, я не та гостья, которую будут угощать. Отец ходит по комнате, я слышу, как скрипят половицы под тяжестью его, но разглядываю пол, и подол платья, и свои руки…

…опять в трещинках, и кожа темная, грубая.

— Сколько тебе лет?

Он останавливается у камина, заслоняя огонь и свет.

— Шестнадцать, отец.

На год больше, чем Пиркко.

Но разве будет Ерхо Ину помнить о подобных мелочах?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже