Он так и лег на кровать в своем черном приличном костюме и сбившемся набок галстуке, который он все время разглаживал ладонью.
— Мне.
— Вот только не надо врать. А Сережа слушал. Я ему читал.
— Ты хоть галстук сними.
— Нет! — сказал папа.
Я все-таки заставил его переодеться в халат. Халат тоже был новым.
Я так и не собрался купить ему халат. А вот Сметанкин купил.
Папа вроде заснул, свернувшись под одеялом в защитной позе эмбриона.
Я оставил гореть один из конусов, чтобы не оставлять его в темноте, а сам прошел в чужую белую гостиную и лег на чужой белый диван. Кому нужен белый диван, спрашивается? Он вдобавок был скользким — искусственная кожа. Я все время норовил сползти на пол.
Я отобрал у Сметанкина родственников. Он отобрал у меня папу. И квартиру. Не в буквальном смысле. Просто больше это было не мое жилье.
Я встал и прошел на очень чистую кухню. Поставил новый чайник на новую плиту. Сметанкин забил шкафчики китайским земляным чаем, арабским кофе в зернах и прочими продуктовыми символами красивой жизни. Папа, наверное, постеснялся ему сказать, что от кофе у него изжога, а чай он любит простой, черный байховый… Был когда-то такой чай. Черный. Байховый. Что такое «байховый»? Я не знал. А Интернета у папы не было.
Чайник засвистел. Я бросил в прозрачный заварочный чайник крохотный зеленый комочек, который вдруг распустился огромным чудовищным цветком. Папа такое пил?
Еще я вдруг сообразил, что в квартире нет ни одной книги. Наверное, они сложили их в кладовой до конца ремонта. Может, Сметанкин хотел купить приличные книжные шкафы. Просто не успел. Или стенку. Такому, как он, должны нравиться стенки.
Интересно, что поделывают Тимофеевы, Скульские и Доброхотовы? Их ведь поселили в одну и ту же гостиницу. Наверное, сидят в ночном баре, обсуждают случившееся.
Я отхлебнул чаю. Он был совершенно не похож на чай. Вообще ни на что не похож.
— Сережа!
Папа по-прежнему лежал в позе эмбриона и мелко дрожал. На бледном лбу капли пота. Ему холодно или жарко?
— Сережа, — сказал он, не открывая глаз.
— Папа, это я, Сеня.
— Сенечка. — Папа открыл глаза и сердито добавил: — Что-то мне нехорошо. Живот крутит. Эта их рыба…
Я вроде тоже ел эту рыбу.
Я прислушался к внутренним ощущениям. Было, конечно, паршиво. Но рыба тут ни при чем. Если нам плохо, рыба вообще редко виновата.
— Я сам! — сказал папа.
— Хорошо. Сам.
Он встал и, шаркая тощими ногами, направился в туалет. В туалете я еще не был. Там тоже наверняка все белое и чистое. И немножко бежевого.
Я на месте Сметанкина облицевал бы сортир и ванну веселеньким кафелем густого помидорного цвета. Багрец и золото. Пурпур и виссон. Самое то для санузла. Ну и кто мне мешал, спрашивается? Чего я боялся? Что папа будет недоволен? Он бы для виду поворчал, конечно…
Он что-то долго там задержался.
Я постучался — слабый папин голос ответил из-за двери:
— Сейчас!
Зашумела вода.
Он вышел, все такой же бледный, сгибаясь пополам. Пояс нового халата волочился за ним по новенькому ламинату.
— Лучше?
— Кажется, — сказал папа сквозь зубы, — немножко…
Руку он прижимал к животу. Хрен его знает, где грелка, но можно просто наполнить пластиковую бутыль горячей водой. Но вроде в каких-то случаях грелка вредна. В каких? Я не знал.
Может, активированный уголь? Он уж точно безвреден.
— Где твои лекарства?
— Не знаю, — сказал папа, не открывая глаз, — не помню.
Сбегать в аптеку? Оставить его одного?
— Сенечка, — сказал папа, — опять.
Я ждал, что он вновь проявит самостоятельность, но он сердито сказал:
— Помоги мне. Что стоишь, как чучело?
Под новым халатом он трясся.
Я проводил его до туалета, немножко подождал, потом постучал. Никакого ответа.
Сметанкин поставил чертовски крепкие двери. Наверное, лучшие двери в городе. В своей ценовой категории, конечно.
Раньше дверь в сортир можно было открыть, просто просунув в щель лезвие ножа — папа однажды так и сделал, когда я, лет восьми, обидевшись на что-то, заперся в туалете и не желал выходить. Ну и досталось же мне!
К тому же он обнаружил за бачком «Золотого осла».
А новая дверь плотно прилегала к новому косяку.
Палыч, по счастью, оказался дома. Он был в майке и лоснящихся старых брюках и почему-то в розовых пушистых тапочках с заячьими ушками.
— Опять через балкон лезть? — спросил он мрачно.
На бицепсе у него синела татуировка — русалка, обмахивающаяся хвостом-веером, и спасательный круг с надписью «Не забуду мать родную!».
Он не годился ни для какой книги. Разве что как второстепенный персонаж.
— Нет, — сказал я, — дверь взломать.
Палыч не удивился. Он вообще никогда не удивлялся.
— Сичас. — Он развернулся и ушел, шлепая розовыми заячьими тапочками, но почти сразу же вернулся с деревянным плотницким ящиком, из которого торчали инструменты.
Царапины у дверного косяка закрасили, но след все равно остался. Это было похоже на то, как если бы в папину дверь, отчаявшись, скреблось огромное животное.
— Эту, что ли? — равнодушно спросил Палыч. То, что входная дверь была открыта, его не смущало.
— Нет, — я подвинулся, пропуская его, — в сортире.
— Жалко, — сказал он честно, — хорошая дверь.