На всякий случай я перезвонил Сметанкину. Я подумал, ему нужно об этом знать. Но искусственный женский голос опять сказал мне о недоступности абонента.
Серая папка с документами лежала в сумке, я достал ее и с трудом распустил беленькие шнурочки, которые вчера затянул слишком плотно. Там был паспорт и все, что нужно. Надо будет еще прихватить деньги санитаркам.
Бумажка с обгрызенными краями оказалась старым письмом.
Наверное, его сохранила мама, а он — уже после нее.
За окном стояли кислые утренние сумерки. Я вызвал такси и, чтобы занять оставшиеся десять минут до его приезда, развернул хрупкие листки и стал читать:
«Моя родная!
Последние дни очень устал — лекция по международному положению, переаттестация. И когда все это осталось позади, почувствовал потребность в отдыхе.
Своеобразным отдыхом явилось переключение на ряд хозяйственных дел.
1. Привел в порядок кладовку и антресоли.
2. Засыпал картофель в ящики.
3. Купил краску — покрасить в белый цвет панели в кухне, ванной и уборной.
Затем переключился на зимние заботы.
Посмотрел свой зимний „палтон“. В общем, хотя мы друг другу слова не сказали, но в глубине души остались друг другом очень недовольны.
Он подумал: ну и плохой же ты человек, Блинкин! Неужели ты не видишь, что я уже старенький, отслуживший верой и правдой столько лет. Молча сносил (правда, как и ты меня, но не в прямом смысле) невзгоды во всех широтах нашей необъятной Родины. Волосы на воротнике моем сильно поредели и мне довольно холодно, особенно зимой!
Но я привык к тебе, друг мой (как, надеюсь, и ты ко мне), и я готов пойти для тебя на самую тяжелую операцию. Пусть меня режут, шьют, я готов лечь под самый горячий утюг, лишь бы мне вернули хоть немного мою молодость и мой былой вид. Я готов, Блинкин, для тебя вывернуться хоть наизнанку. Да, Блинкин, я говорю это серьезно!
Молча глядел я на своего испытанного в стужу, слякоть и ветер друга, и мне стало жаль его.
Дорогой (но я не в смысле стоимости) палтон мой!
Неужели ты думаешь, что только ты один стареешь и лысеешь! Ведь и мне тоже лет не убавилось. А я молчу и терплю. Ничего, мой дорогой (опять не в смысле стоимости), когда наступят морозы, я тебя не оставлю. Я тебя согрею теплом своего тела, и мы вдвоем как-нибудь перезимуем.
Придет время, я тебя переведу на персональную пенсию, и ты в тепле и в холе, а летом в нафталине спокойно доживешь дни свои.
Так погрустили мы вдвоем, и я подумал: ты, друг мой, хоть со мной, а я ведь действительно одинок… Меня ведь и нафталином некому посыпать… Татьяна Васильевна моя уже полгода как в Красноярске, на курсах повышения квалификации учителей».
Письмо было датировано, тогда было принято датировать письма.
От их прошлого останется хоть что-то, от нашего — ничего. Кому придет в голову больше сорока лет хранить имейлы?
Он был настоящим писателем, папа.
Но писал только для одного человека.
Такси за калиткой испустило короткий гудок. Я оделся, взял папины документы, паспорт, сунул деньги в нагрудный карман куртки и вышел.
Ее квартира была точь-в-точь как ее бриллианты: роскошная и безвкусная. Всего слишком много: хрусталя, серебра, фарфора. Наверное, ей дарили благодарные абитуриенты и выпускники. А также подчиненные. За такую долгую карьеру должно накопиться много подарков от подчиненных. Вся эта роскошь отражалась в лакированном дубовом паркете, точно в толстом слое воды.
Она похудела, под глазами легли синяки, а знаменитая роскошная седина потускнела. Зеленое шелковое платье висело на ней мешком.
Она, наверное, сейчас носит зеленое, потому что вычитала, что зеленое улучшает цвет лица: по закону дополнения цветов. На самом деле оно превращало ее в утопленницу.
— Садитесь, — сказала она.
Дома у нее были удобные кресла. Не то что в кабинете.
— Чаю? Кофе?
— Если можно, кофе.
Издалека, из кухни, доносился звон посуды, я решил, что там трудится молодая, но не очень красивая горничная в передничке, но к нам вышел широкоплечий молодой человек, держа на огромных руках серебряный поднос. На подносе чуть подрагивали тончайшие бело-синие чашки. ЛФЗ, узор «тетерева», если я не ошибаюсь. Такие считались неплохим подарком еще в советские времена. Плюс сахарница и молочник. Это вам не Дулево с его цветастыми огромными заварочными чайниками. Питер, культурная столица.
— Спасибо, Дима. Можете идти, — сказала она властно. И, хотя я ни о чем не спрашивал, пояснила: — Это мой курсант. У него пересдача.
Курсант был в футболке, синих адидасовских тренировочных и без носков.
Я пожал плечами. Левицкая славилась своим темпераментом не меньше, чем своими бриллиантами.
— Это мой последний курс, — сказала она, — больше не будет. Не важно. У нас с вами, кажется, есть о чем поговорить.
Она сидела неподвижно, сложив руки на коленях, и я разлил по чашкам из серебряного кофейника. Диме вполне можно было засчитать пересдачу. Кофе был хорошим.
— Эмма Генриховна, — сказал я, — я не меньше вас заинтересован в том, чтобы найти Сметанкина.
Она моргнула. Глаза у нее были накрашены. Но тушь на ресницах слиплась, и потому они торчали, как иголочки.