– Благослови ее, Хендрик! – требовала Моц. – Тогда из нее выйдет толк! Благослови мою Вальпургу!
И Петерсен ей поддакивал.
Когда Хендрик вернулся после своего путешествия, Лотта Линденталь сообщила ему, что вокруг его персоны в самых высших кругах идут сильные дебаты. Премьер-министр – «мой жених», как теперь уже называла его Лотта, – недоволен Цезарем фон Муком. Это каждый знает. Но не так широко известно, кого генерал авиации избрал его преемником на пост директора прусского Государственного театра: это Хендрик Хефген. Против него выступают министр пропаганды и те высокопоставленные партийные вельможи, «стопроцентные национал-социалисты», придерживающиеся «радикальных» взглядов, которые неумолимо противятся любому компромиссу, особенно в вопросах культуры.
– На столь важный, представительный пост не следует назначать человека, не принадлежащего к партии, да еще с сильно подмоченным прошлым, – заявил министр пропаганды.
– Мне совершенно безразлично, является ли художник членом партии или нет. Главное – надо, чтоб он знал свое дело, – возражал премьер-министр, который в своей силе и славе позволял себе невероятно либеральные капризы. – В случае назначения Хефгена прусские государственные театры будут делать полный сбор. Хозяйничанье господина фон Мука – слишком большая роскошь для наших налогоплательщиков.
Когда речь шла о карьере его протеже и любимце, генерал неожиданно проявлял заботу о налогоплательщиках. В остальных случаях он о них забывал.
Министр пропаганды возразил, что Цезарь фон Мук – друг фюрера, испытанный соратник в борьбе. Невозможно поэтому просто взять и выставить его за дверь. Генерал авиации бодро предложил, чтобы автора драмы «Танненберг» назначили президентом академии писателей – «там он никому не будет мешать», а для начала отправили в большое путешествие.
Министр пропаганды по телефону потребовал от фюрера, пребывавшего на отдыхе в Баварских Альпах, чтобы он сказал свое державное слово и воспрепятствовал тому, чтобы талантливого, опытного, но в моральном отношении неполноценного комедианта Хефгена назначили бы первым театральным деятелем рейха. Но премьер-министр за два дня до этого послал нарочного в Баварские Альпы. Фюрер не любил сам принимать решения. Он ответил, что его этот случай не интересует, у него голова занята более важными делами, так что господа товарищи пусть сами все и решают.
Боги ссорились. Речь пошла о власти и престиже министра пропаганды и премьер-министра – хромого и толстяка. Хендрик ждал, но сам не знал, какого решения ему желать в этом споре богов. С одной стороны, перспектива стать директором очень льстила его тщеславию и отвечала стремлению властвовать. Но, с другой стороны, были и опасения. Если он займет высокий официальный пост в этом государстве, его полностью и навсегда отождествят с режимом. На веки вечные он свяжет собственную судьбу с судьбой этих кровавых авантюристов. Желать ли этого? Стремиться ли к этому? Не шепчет ли ему внутренний голос, что надо остеречься такого шага? Голос нечистой совести, голос страха?…
Боги боролись между собой, решение было принято. Победил толстяк. Он приказал Хефгену явиться к нему и по всей форме объявил о назначении его директором государственных театров. Артист, казалось, скорей смутился, чем обрадовался, и выказал скорее замешательство, нежели энтузиазм, и премьер-министр разгневался.
– Я употребил ради вас все свое влияние! Не устраивайте мне спектакля. Впрочем, сам фюрер за то, чтобы вы стали директором, – соврал генерал.
Хендрик все еще колебался, частью из-за внутреннего голоса, который не хотел умолкать, частью потому, что ему доставляло удовольствие видеть, как обагренная кровью власть выступает в качестве просителя. «Они во мне нуждаются, – ликовал он. – Я был чуть не эмигрантом, и вот всемогущий молит, чтобы я спас его театры от краха».
Он попросил двадцать четыре часа на размышление. Толстяк, ворча, отпустил его.
Ночью Хендрик советовался с Николеттой.
– Я не знаю, – жаловался он и из-под полуопущенных век метал кокетливые жемчужные взгляды в пустоту. – Принять или не принимать?… Все это так тяжело…
Он запрокинул голову и обратил благородное, усталое лицо к потолку.
– Конечно, принять! – отвечала Николетта высоким, резким и сладким голосом. – Ты же сам отлично знаешь, что ты просто должен – ты обязан. Это же победа, милый, – ворковала она, не только кривя губы, но извиваясь всем телом. – Это победа! Я всегда знала, что ты ее добьешься!
Он спросил ее, все еще не спуская холодного мерцающего взора с потолка:
– Ты мне поможешь, Николетта?
Съежившись на подушках, излучая на него свет своих красивых, широко распахнутых кошачьих глаз, она ответила, граня каждый слог, как драгоценность:
– Я буду гордиться тобой.