— Ну что ж, ладно… — Мэйдзин записал свой сотый ход и долго смотрел на доску.
— Большое спасибо, сэнсэй. Вам надо поберечь себя…, — сказал Отакэ Седьмой дан. Мэйдзин лишь хмыкнул, вместо него ответные слова произнесла жена.
— Ровно сто ходов… А какой по счету игровой день сегодня? — спросил Седьмой дан у секретарши.
— Десятый? Два раза в Токио, восемь раз в Хаконэ? За десять дней сто ходов… значит, в среднем по десять ходов в день.
Позже, когда я заглянул к Мэйдзину, то увидел, как тот молча сидел и безотрывно смотрел в сад, на небо.
Из гостиницы в Хаконэ Мэйдзин должен был сразу ложиться в больницу Святого Луки, однако говорили, что ему ещё два-три дня нельзя ехать поездом.
28
С конца июля моя семья перебралась на дачу в Каруидзава, и я всё время ездил туда-сюда: то в Хаконэ, то в Каруидзава. Дорога в один конец занимала около семи часов, поэтому мне надо было уезжать с дачи накануне игрового дня. Откладывание происходило вечером, поэтому перед отъездом на дачу я ночевал в Хаконэ или в Токио. Вся поездка на дачу занимала трое суток. Если доигрывание возобновлялось на пятый день, то я мог провести с семьей два дня, а затем должен был трогаться в путь. Может показаться, что писать репортажи легче, сидя в той же гостинице, где идет игра; ведь и лето было дождливым, да и усталость чувствовалась. Но я все-таки после каждого игрового дня наскоро ужинал и пускался в путь.
Я не мог писать о Мэйдзине и о Седьмом дане, находясь с ними в одной гостинице. Это было трудно делать даже в одном городе, поэтому я спускался из Хаконэ в городок Мияносита или в Тоносава и там ночевал. Если я накануне писал репортаж о партии, то на следующий день мне как-то неловко было смотреть в лицо участникам. Я работал для газеты и, чтобы поддерживать интерес читателей к матчу, мне приходилось прибегать к различным уловкам. Любителям не понять партию игроков высокого класса. И вот для того, чтобы растянуть описание одной партии на шестьдесят или семьдесят выпусков, приходилось “центр тяжести” переносить на внешность партнеров, на каждый их шаг, каждый жест. Я следил не столько за самой партией, сколько за играющими. Ведь именно они были главными героями действа, а все устроители, и в том числе корреспонденты, были их слугами! Чтобы хорошо осветить игру, в которой для самого остается много неясного, нужно обязательно испытывать преклонение перед участниками. К партии у меня был не просто интерес, а восхищение ею, как произведением искусства, и это объясняется моим отношением к Мэйдзину.
В тот день, когда партия была прервана из-за болезни Мэйдзина, я уехал в Каруидзава в унылом настроении. Когда на вокзале Уэно я сел в поезд и забросил вещи в багажную сетку, за пять-шесть рядов от меня вдруг поднялся высокий иностранец.
— Извините, это у вас доска для Го?
— Да, вы угадали?
— У меня тоже есть такая. Отличное изобретение.
Моя доска была сделана из металлического листа, снабженные маленькими магнитиками камни прилипали к ней — на такой доске очень удобно играть в поезде. Однако в сложенном виде распознать в ней доску для Го было нелегко. Я чуть-чуть привстал.
— Сыграем партию? Го — очень интересная и занимательная игра, — обратился ко мне иностранец. Он говорил по-японски. Доску он водрузил себе на колени. Так было удобнее — он был выше меня ростом.
— У меня тринадцатый ученический разряд, — четко проговорил он, словно предъявляя счёт. Это был американец.
Сначала я дал ему шесть камней форы. Он рассказал, что учился играть в Ассоциации Го, и ему доводилось играть кое с кем из японских знаменитостей. Формы он знал неплохо, но ходы делал поспешные и пустые. Поражения, казалось, нисколько не волновали его. Проиграв партию, он, как ни в чем не бывало, убирал камни с таким видом, словно в этой партии он не очень старался. Американец строил на доске заученные формы, получал отличные позиции, разыгрывал прекрасные дебюты, но в ней начисто отсутствовал боевой дух. Стоило мне чуть-чуть нажать или сделать неожиданный ход, как все его построения вяло разваливались, бессильно рассыпались. Все это напоминало попытки толчками удержать на ногах нетвердо стоящего человека — от этого я даже стал казаться себе агрессивным. Дело было не в силе или слабости игры, нет, — начисто отсутствовало какое бы то ни было противодействие. Не было напряжения. Японец, как бы плохо он не играл, все равно проявляет упорство в борьбе; в японце никогда не ощущаешь такой немощи. Мой же противник духа борьбы был лишен совершенно. Странно, но я почувствовал, что мы принадлежим к разным племенам.
Таким вот образом мы играли более четырех часов — от вокзала Уэно до Каруидзава, и сколько бы он ни проигрывал, его это ничуть не огорчало. Я готов был склониться перед его неистребимой жизнерадостностью. Рядом с его наивной и простодушной немочью я чувствовал себя злобным извращенцем.