Когда Мейерхольду было пять-шесть лет, в труппе пензенского театра служил на небольших ролях Владимир Гиляровский, в будущем знаменитый журналист. В книге «Мои скитания» он описал неровные и грязные пензенские улицы, своеобразную извозчичью пролетку, называвшуюся «удобкой», и удивительную местную водку, производившуюся заводом Э. Ф. Мейерхольда и носившую странное название «Углевка». Гиляровский уверяет, что такой водки, как «Углевка», он никогда не пил и знаменитые на всю Россию водочные заводы Петра Смирнова и вдовы Поповой подобного совершенства в водочном деле не достигали. Он описывает и самого владельца завода Э. Ф. Мейерхольда: «… высокий, могучий человек с большой русой бородой: фигура такая, что прямо норманнского викинга пиши»[1]
.Просторный дом Эмиля Федоровича Мейерхольда отличался от других богатых пензенских домов разве что только бревенчатыми стенами, не покрытыми на западный вкус ни штукатуркой, ни обоями, а во всем остальном был их копией. Дорогие хорошие вещи соседствовали с аляповатыми, но модными. Подобное кресло мы видим на фотографии Мейерхольда — мальчика лет пяти-шести. Большеголовый, кудрявый карапуз в мешковатом праздничном костюмчике стоит возле и держится за него рукой. Он в нарядном белом воротничке и в манжетах. В те годы фотографировали с долгой выдержкой, и маленький Карл Теодор Казимир с хмурым любопытством уперся прямо в объектив, откуда должна вылететь обещанная птичка.
Фасад отцовского дома выходил на одну из главных улиц города — на Лекарскую. Окна противоположной стороны были обращены на большой двор. Тут же находился принадлежавший Эмилю Федоровичу спирто-водочный завод. Второй завод — винокуренный — был в Ухтомке. Вот описание завода из дневника Мейерхольда: «Во дворе — громадные цистерны периодически наполнялись спиртом, порожние бочки от спирта, ящики и корзины. В больших деревянных колодах большими мельничными жерновами примитивно мнется вишня, черная смородина, малина для наливок. Слышен шум, звенит стеклянная посуда, которую моют в металлических бассейнах, гремят машины, закупоривающие бутылки, стучит машина парового отделения. И детей тянуло в эту каменную громаду из деревянного особняка — к этим машинам, паровым котлам, цистернам, большим чанам…»
По другую сторону двора находился каменный четырехкомнатный флигелек, куда за три года до своей смерти Эмиль Федорович, будто в ссылку, подальше от себя, поместил младших сыновей, оставив в главном доме лишь дочерей и жену. Это переселение, состоявшееся, когда Карлу было пятнадцать лет, немало способствовало развитию независимости его характера. Вместе с братьями он рос в дружбе с рабочими завода. «Я и ребенком и гимназистом, во все часы, когда можно было не сидеть за скучной учебой, толкаюсь среди рабочих — и там, где они за работой на заводе, и там, где они харчуют, [и] когда они в часы отдыха на большом заводском дворе играют в городки и лапту». Еще одна страничка дневника: «В доме немецкая речь, здесь — русская, ядреная. Вместе с рабочими — купанье в речке Пензе, либо на Суре. Вместе с рабочими — на прогулку в леса, либо на лодках за рыбой. Повар — замечательный игрок на гитаре». Один из братьев (Владимир) уже пристрастился к гитаре и гармошке. Если в городе пожар — то мейерхольдовская молодежь в самых опасных местах. И в городе уже знают о подвигах этих пожарных-любителей.
Как и все русские провинциальные города, Пенза часто горела. Пожар в прежнее время в России одновременно и несчастье, и зрелище, и нечто вроде спортивного состязания, дававшего возможность выказать отвагу и молодечество. Стихийная сила уничтожения опьяняла и возбуждала и казалась предвестником чего-то надвигающегося рокового. О русских пожарах хорошо писал Горький: «Велико очарование волшебной силы огня. Я много наблюдал, как самозабвенно поддаются люди красоте злой игры этой силы, и сам не свободен от влияния ее». Не был свободен от злого очарования и юный Мейерхольд. Когда горел винокуренный завод в Ухтомке (этот пожар заметно пошатнул, казалось бы, прочное благосостояние отца), он смотрел на пламя со смешанным чувством растерянности и ожидания освобождения.
Длинными вечерами зимой (еще до переезда во флигель) мальчики играли в домашний театр. Сначала это были покупные картонные игры. Любимейшей из них была «Руслан и Людмила». Когда мать, Альвина Даниловна, стала их брать в свою ложу на спектакли настоящего театра, дома после разыгрывались импровизационные фантазии на темы виденного. И авторство, и режиссура, и исполнение сливались воедино. В дверях смежных комнат вешалась материнская шаль, изображавшая занавес: с одной стороны подразумевалась сцена, с другой — зрительный зал. Обычно зрителями была прислуга.
«Мать, боготворившая царство музыки, любила животных, рассыпала богатство на бедных, была богомольна; комната ее была своеобразной приемной: сюда приходили торговки с фруктами, кормилица, татары-старьевщики, крестьяне, монашенки, какой-то старичок в потертом зипуне заговаривал боль зубов, умел вправлять вывихи, и всякая беднота.