— Я пришел сказать тебе, — снова начал Тодрос, — что ты плохо воспитываешь своего внука, что это — твоя вина, раз он такой. Зачем ты не позволял меламеду сечь его и бить, когда он ходил в хедер и не хотел учить Гемары, а над словами меламеда смеялся и подбивал смеяться других? Зачем ты посылал его к эдомиту, который живет там, среди садов, чтобы тот учил его читать и писать на языке гоев и другим еще эдомитским мерзостям? Зачем ты его не наказал своей отцовской рукой, когда он нарушил шабаш и за твоим столом препирался с меламедом? Зачем ты портишь его душу своей грешной любовью, не склоняешь его к святым наукам и на все его мерзости смотришь так, словно ты ослеп?
Раввин устал от длинной речи и, сопя, остановился.
Тогда старый Саул начал говорить несколько глухим голосом:
— Равви! Пусть сердце твое не гневается на меня. Я не мог поступать иначе, как поступал. Ребенок этот — сын моего сына, самого младшего из всех моих детей, скрывшегося очень быстро из моих глаз. После смерти отца его и матери я взял этого ребенка в свой дом и хотел, чтобы он никогда не вспоминал о том, что он сирота. Я был уже тогда вдовцом и сам выходил его своими руками. Его выхаживала также и старая прабабушка, которая отдала бы душу свою богу, лишь бы только купить счастье для его души. Он лучший бриллиант в короне на ее голове, и теперь ее уста от глубокой старости ни для кого уже больше не открываются, как только для него. Вот, равви, все причины, по которым я позволял ему больше, нежели другим моим детям, и держал его более слабыми руками. Вот почему душа моя сильно болела, когда меламед в хедере бранил и бил его, как других детей. Я согрешил, когда, как сумасшедший, вбежал в хедер, наговорил меламеду скверных слов и увел мальчика с собой. Я согрешил, равви, потому что меламед мудрый и святой человек; но пусть грех этот исчезнет из глаз твоих, равви, когда ты подумаешь о том, что я не мог молча смотреть на эти синяки, которые носил на своем теле сын моего сына! Когда такие синяки носили на себе дети сына моего Рафаила, и сына моего Абрама, и сына моего Ефраима, я молчал, потому что отцы их были живы, благодарение богу, и сами смотрели за детьми своими; но когда я увидел синяки на спине и плечах сироты… Равви! Я заплакал, закричал громким голосом и согрешил!
— Это не единственный твой грех! — произнес равви, выслушав слова Саула с неподвижной суровостью и торжественностью судьи. — А зачем ты посылал его к эдомиту в науку?
— Равви! — ответил Саул, — а как бы он стал, потом справляться в жизни, если бы не понимал языка, на котором говорят все люди в этой стране, и не умел подписать своего имени ни на одном контракте, ни на одном векселе? Сыновья мои, равви, и старшие внуки мои ведут большие дела, и он будет вести их, как только женится. Все наследство отца его принадлежит ему. Он будет богат, и ему придется разговаривать с важными господами. А как бы он стал с ними разговаривать, если бы я не посылал его учиться к эдомиту?
— Да погибнет Эдом со своей пакостной наукой, и пусть никогда его не простит господь! — пробормотал раввин.
Через минуту он продолжал:
— А почему ты не сделал своего сына ученым, а делаешь его только купцом?
— Равви! — ответил Саул, — семья Эзофовичей купеческая семья. Мы купцы от отца к сыну, и такой уже у нас обычай.
Говоря это, Саул поднял немного голову, до тех пор опущенную. При воспоминании о своем роде он почувствовал себя гордым и более смелым. Но ничего не может сравниться с тем презрением и с той насмешкой, которые прозвучали в голосе раввина, когда он проговорил вслед за Саулом:
— Семья Эзофовичей!
— Семья Эзофовичей, — повторил раввин громче, — всегда была зерном перца во рту Израиля.
Саул вдруг поднял голову.
— Равви! — воскликнул он, — в ней были бриллианты, глядя на которые, сами эдомиты начинали уважать народ Израиля…
Дрогнула и закипела между этими двумя людьми старая взаимная ненависть Эзофовичей и Тодросов.