В детстве ему дали религиозное воспитание, но потом все как-то развеялось и исчезло из его памяти среди вполне светских интересов и занятий. В Иегову он верил и глубоко чтил его; о Моисее знал; знал также кое-что о вавилонском пленении и о новейшей истории еврейского народа; но глубже он не вникал. В сущности его очень мало трогало, что и как сказал и повелел танаит или какой-нибудь раввин. Однако он никому не противоречил ни словом, ни поступком, ни даже мыслью. Делал все, как было приказано делать всем, говоря самому себе: — Кому это мешает! Может быть, это так себе, людские выдумки, а может быть, и приказание самого бога, — зачем мне восстанавливать его против себя?..
Ведя такую политику с людьми и богом, он ничего не боялся, и ему хорошо было на свете.
Было бы ему и совсем хорошо, если бы он не привез с собой новости, сильнее всего изумлявшей жителей Шибова, — жены своей Ганы. Насколько он, живя в маленьком местечке, стремился и старался казаться таким, какими были все, настолько же наибольшей заботой пани Ганы было поступать иначе, нежели все. Когда они жили в большом городе, между ними царило полное согласие, коренившееся на действительной привязанности и на одинаковости вкусов. Здесь же пани Гана стала для мужа своего предметом непрерывной заботы и некоторого опасения.
Пани Гана была страстно влюблена в культуру, которая представлялась ей в виде изящных платьев, собственных волос, а не париков на голове, красиво меблированных комнат, очень вежливого обхождения с людьми, французского языка и музыки. Музыку она любила без памяти. Живя в большом городе, она всегда ходила слушать ее в общественный сад, где, прохаживаясь со своими приятельницами в шелестящем шелковом платье и шляпе с цветами и рассматривая красивых господ, любезно разговаривавших с красивыми дамами, чувствовала себя вполне счастливой и гордилась своим общественным положением. В особенности некоторые предметы культуры приводили ее в настоящий восторг. Однажды, увидев в каком-то общественном саду фонтан, она с невыразимым наслаждением любовалась на него несколько часов, а вернувшись в свой город, в котором не было никакого фонтана, целый год рассказывала своим приятельницам об этом необычайно красивом явлении.
Зеркала также пользовались ее особенным расположением; каждый раз, когда она оказывалась перед каким-нибудь зеркалом больших размеров, она не могла оторвать своих глаз от него, главным же образом от видневшегося в нем изображения собственной персоны, казавшейся ей вполне прекрасной, особенно если в ушах были золотые серьги, а на голове изящный чепчик с цветами. Что касается религиозной и вообще житейской философии, то в ней пани Гана разбиралась еще меньше своего мужа. В господа бога она верила и даже в глубине души ужасно боялась его; и в чертей верила она, боясь их еще больше, чем господа бога; верила и в то, что каждый, кто не увидит своей тени в праздничную ночь, умрет в продолжение года; и еще в то, что человеку, сдвинувшему с места свечу, поставленную на столе в шабаш, грозит великое несчастие. Но зато она не верила во многие другие вещи, вполне подобные вышеупомянутым, презрительно называя их суевериями; будучи заботливой и бережливой хозяйкой, она признавала в душе, что было бы лучше, если бы евреи ели такое же мясо, как и христиане, так как оно обходилось бы гораздо дешевле, и если бы в хозяйстве не требовалось такого огромного количества кухонной посуды, которое должно быть в каждом правоверном доме для сохранения пищи в безупречно кошерном виде. Что же касается материй, состоящих из смеси льна и шерсти, то их пани Гана, закрывая глаза и уши на всякие запрещения, упорно носила, так как они были красивы и дешевы.