Мне скажут, что письмо в такой мере сумбурно, что оно скорее говорит о душевном смятении, нежели о каком-либо замысле, тем более невысказанном. Но душевное смятение вполне могло возникнуть в процессе осмысления замысла, особенно если осуществление замысла представлялось Достоевскому сопряженным с определенным риском. И тут следует обратить внимание на такую деталь. Будущая речь почему-то названа Достоевским "дебютом". Что могло побудить его, уже предчувствующего скорую кончину (ему осталось жить меньше года) подумать о себе как о дебютанте? И нет ли какой-либо связи между оценкой собственной речи, как дебюта, и потребностью пересмотреть эту речь и внести исправления в нее как можно более ненавязчиво?
В день открытия памятника А.С. Пушкину, на вечернем обеде, устроенном Обществом любителей российской словесности, И.С. Тургенев в очередной раз предстал перед Ф.М. Достоевским в ненавистной ему вельможной роли распорядителя празднества и генерала. Конечно, в вельможной роли Тургенева не было для Достоевского ничего нового.
"С ним давние счеты, - суммирует ситуацию перед произнесением речи Юрий Карякин, - от него (и ему) незабываемые обиды, еще с 40-х годов. Тут и финансовые недоразумения (Достоевский брал у него в долг деньги на несколько недель, отдал через несколько лет). Тут и карикатура на Тургенева в 'Бесах' (Кармазинов), и Тургенев в долгу, конечно, не остался. Каждый из них заочно говорил о другом такое, за что впору было вызывать на дуэль, и почти все это обоим было хорошо известно. А тут еще всплыла как раз в эти дни история с 'каймой' (дескать, Достоевский в 40-х годах потребовал, чтобы его произведения, в отличие от произведений других авторов, печатались обведенными какой-то претенциозной каймой). Прибавим сюда слухи, опасения: дадут - не дадут выступить, в каком порядке" (32).
И все же события 7 июня могли дать повод для выхода неожиданных эмоций. На имя И.С. Тургенева были присланы приветственные телеграммы от европейких коллег - Ауэрбаха, Гюго и Теннисона, в чьих глазах Тургенев оставался "учителем Мопассана" и покровителем Золя. Роль Тургенева в получении Золя постоянного сотрудничества в "Вестнике Европы" и публикации в русском переводе еще не опубликованных по-французски романов ("Поступок аббата Турэ" и "Его превосходительство Эжен Ругон") была общеизвестна. Судя по источникам, умело собранным и интерпретированным Игорем Волгиным, Достоевский уже успел сделать вызов Тургеневу (33), окончившийся едва ли не потасовкой, и не желал смотреть в его сторону. Как ретроспективно утверждалось в "Петербургской газете" более четверти века спустя, Достоевский, посаженный за обеденный стол не в центре, "заплакал и категорически заявил, что не сядет "ниже" Тургенева, и тот любезно уступил ему место...". Луи Леже, гость из Европы, приглашенный на обед Тургеневым и занявший место рядом с ним, принял демонстративное нежелание Достоевского смотреть в их сторону на свой счет.
Если учесть, что сумбурное письмо жене, в котором подчеркивалась необходимость пересмотреть Речь, было написано в ночь после этого ужина, то вполне возможно, что события развивались по такой схеме. Лично убедившись в мощи тургеневского авторитета в литературных кругах Запада, Ф.М. Достоевский мог еще в большей степени утвердиться в своей анти-западнической позиции, что могло заставить его вспомнить об имени Бальзака, со ссылки на которое начиналась пушкинская Речь. Повышенная осторожность могла нарисовать ему такую картинку. В ту минуту, когда он произнесет имя Бальзака, сидящему в зале И.С. Тургеневу, уже заявившему о своих собственнических правах на западных писателей, непременно захочется возвратить оратору обратный билет. И здесь дело будет даже не в том, как И.С. Тургенев это сделает, но в том, что он не преминет это сделать, то есть не упустит случая унизить Достоевского. К тому же, судя по переписке этих дней, другого дня для редактирования Речи в Москве у Ф.М. Достоевского, вероятно, не было.