«Существенною, отличительною чертою человека являются два чувства — чувство смертности и стыд рождения. Можно догадываться, что у человека вся кровь должна была броситься в лицо, когда он узнал о своем начале, и как должен был он побледнеть от ужаса, когда увидел конец в лице себе подобного, единокровного. Если эти два чувства не убили человека мгновенно, то это лишь потому, что он, вероятно, узнавал их постепенно — и не мог вдруг оценить весь ужас и низость своего состояния…»
Темнота и верчение снега.
— Что вы видели?
Огюст вздрогнул. Оказывается, он уже некоторое время не смотрел в зеркало, а совсем наоборот, выставив руку, направлял зеркало на играющего мальчишку. Зачем он это сделал, Огюст не знал.
— Что?!
Жадно, словно нищий у витрины мясной лавки, Чжоу Чжу вперил взор в молодого человека. Черты китайца исказила странная гримаса. Шевалье не знал, что с таким же выражением лица генерал Чжоу умолял Эминента продолжить показ картин будущего — яркие образы вместо цифр и фактов. Но у француза заныло под ложечкой. Сглотнув, он молча вернул зеркало владельцу и постарался изгнать из головы хрустальный звон.
— Я начинаю жалеть, что согласился на ваше присутствие, — после долгой паузы сказал Чжоу Чжу. — Но слово есть слово. Все, пора. Не волнуйтесь, господа. Это очень простой обряд. На моей родине он известен тысячи лет. Варвары полагают, что умирают полностью и навсегда. Мудрецы же знают, что навсегда — это фикция, а полностью — обман чувств. Впрочем, оставим философию.
Из кармана сюртука он достал маленькие ножницы.
— Алюминиум? — тихо спросил Эрстед, глядя на инструмент.
— Серебро Тринадцатого дракона, — кивнул китаец.
Сняв со стены лубок «Притча о блудном сыне», он выдрал картинку из самодельной рамочки и принялся сосредоточенно кромсать ее. Ножницы резали плотную бумагу без малейшего труда.
Честно говоря, Огюст проморгал тот момент, когда все изменилось. Только что молодой человек внимательно следил за китайцем — Чжоу Чжу разбрасывал по избе обрезки лубка, немузыкально вскрикивая, — и вот уже никакой избы нет.
Людей окружала сплошная стена бурана. Матово-белая, она шла синими сполохами. Хитрец-китаец заточил всех в фарфоровый чайник, расписанный не снаружи, а изнутри. Вот-вот хлынет кипяток… Минута, другая, и потрясение улеглось. Стало ясно, что буран, ярясь, не в силах поглотить жалкий клочок земли, огороженный кострами с восьми сторон. Вопреки всему, обрезки пылали ярче крошечных солнц. Соприкасаясь с пламенем, вьюга усмиряла свой разгон.
Эрстед не проявлял удивления. Пожалуй, для него изба оставалась на прежнем месте. Зато ребенок выронил лошадку, сунул в рот большой палец и, увлеченно чмокая, воззрился на зимнюю круговерть. Огюст подумал, что в этом возрасте дети должны вести себя осмысленней. Хотя мало ли…
Заведем семью, тогда и выясним.
Видя интерес малыша, Чжоу Чжу бросил ему зеркальце. Дитя попыталось ухватить подарок на лету, неуклюже взмахнуло рукой… Ударившись о землю у ног ребенка, зеркальце разбилось вдребезги. Брызнули осколки, на лету превращаясь в широкие, красно-желтые лучи. Их, вертясь дробинками, пронзали ракушки. Каждая издавала басовитый гул, словно заключенное в раковинах море просилось на волю. В тех местах, где они ударялись о стену бурана, возникали дыры.
Аспидно-черные ромбы.
Огюсту стало страшно. Иррациональный, нелепый ужас вцепился в глотку, отнимая дыхание. В ромбах занималось тусклое мерцание. Если присмотреться, можно было заметить в глубине некое движение. Люди, события; незнакомые пейзажи. Все это быстро исчезало, растворялось в черноте. Лишь ближайший к Шевалье ромб светился, не переставая. В нем синел океан, вспыхивали огоньки на пирамидках и молчал остров с алюминиевым Лабиринтом.
Никогда еще Лабиринт не был так далеко.
Из немыслимой дали ветер принес обрывок «Оды к радости». Вряд ли Бетховен с Шиллером предполагали радость как слияние миллионов в бурлящей жиже Грядущего — или соединение «волновых матриц» в утробе ромба-накопителя, плывущего по орбите вокруг Земли. Но музыка явилась как нельзя кстати — отрезвила, вернула ясность рассудку.