Я вернулся к своей высказанной мысли. Панчо Вилья очень любил своих людей, он не мог себе представить, что его солдаты посмеют не ответить ему тем же. В спальне у генерала Вергары было много пожелтевших фотографий, вырезок из газет. Он снимался со всеми вождями революции, ибо шел вместе с ними всеми и с ними действовал заодно, по очереди. Менялся вождь, менялся и вид Висенте Вергары, который выглядывал из толпы, окружавшей дона Панчито Мадеро[9]
в тот замечательный день, когда в столицу вошел маленький и щуплый, наивный и чудотворный апостол революции, сваливший всемогущего дона Порфирио,[10] сваливший его книгой в стране неграмотных, разве это не чудо? И там из толпы выглядывал совсем юный Ченте[11] Вергара в помятой фетровой шляпе без всякой шелковой ленты, в рубахе без крахмального воротничка, такой же голодранец, как и остальные, взобравшиеся на конную статую короля Карла IV в тот день, когда сама земля содрогалась, равно как в ту пору, когда умер господь наш Иисус Христос, словно бы возвышение Мадеро уже становилось его Голгофой.— Если не говорить о любви нашей к Святой Деве и о нашей ненависти к американцам-гринго, ничто нас так не сплотило, как то подлое убийство, да-да, и весь народ поднялся против Викториано Уэрты, который прикончил дона Панчито Мадеро.
А на другой фотографии Висенте Вергара, капитан вильистов-дорадос[12]
— грудь в патронташах крест-накрест, соломенное сомбреро и белые штаны, — закусывает вместе с Панчо Вильей лепешками тако на фоне разводящего пары локомотива. А на третьей фотографии полковник конституционалистов Вергара — очень молодой и нарядный, в техасском сомбреро и мундире цвета хаки, — стоит позади внушающей почтение дородной фигуры дона Венустиано Каррансы, первого лидера революции, у которого непроницаемое лицо, скрытое темными очками, и широкая борода, доходящая до пуговицы сюртука; ни дать ни взять семейная фотография: справедливый, но суровый отец и почтительный сын, наставленный на путь истинный, вовсе не тот Висенте Вергара, полковник-обрегонист, выступивший под Агуа-Приета против персонализма Каррансы, освобожденный от опеки папаши, изрешеченного пулями на походной кровати в Тлаксалантонго во время сна.— Какими же молодыми все они умерли! Мадеро не дожил и до сорока, Вилье было сорок пять, Сапате — тридцать девять, даже Карранса, казавшийся стариканом, погиб на шестьдесят первом году жизни, а мой генерал Обрегон — на сорок девятом. Если я их и пережил, то по чистой случайности, парень; не судьба мне умереть молодым, просто-напросто повезло, что я не похоронен на каком — нибудь деревенском кладбище, где цветут желтые цветы и кружат стервятники, и тогда бы тебе не родиться.
А вот полковник Вергара, сидящий между генералом Альваро Обрегоном и философом Хосе Васконселосом[13]
за обедом, полковник Вергара, с кайзеровскими усами, в темной парадной форме с высоким воротником и золотыми нашивками.— Какой-то фанатик-католик порешил моего генерала Обрегона, парень. Да. И был я на похоронах их всех, всех, кого ты тут видишь, и все они умерли не своей смертью, только Сапату не проводил, его похоронили тайком, чтобы он считался живым.
Как и генерал Вергара, вот он, на другой фотографии, уже в цивильном платье, на пороге зрелости, холеный, элегантный, в светлом габардиновом костюме, с жемчужиной в галстуке, очень серьезный, очень торжественный, ибо только так можно было ответить на рукопожатие человека с лицом из гранита и взглядом тигра, верховного вождя революции. Плутарко Элиаса Кальеса.[14]
— Это был человек, парень, — простой школьный учитель, вышедший в президенты. Никто не мог вынести его взгляда, никто, даже те, кого ставили к стенке, угрожая расстрелом, и кто тогда и глазом не моргнул, даже они. Твой тезка, Плутарко. Твой крестный отец, парень. Погляди, это ты у него на руках. Погляди на нас, в этот самый день он тебя крестил, в день национального единства, когда он, генерал Кальес, вернулся из изгнания.
— А почему он меня крестил? Ведь он жестоко преследовал церковь?
— Да разве одно с другим связано? Не могли же мы оставить тебя безымянным.
— И вы, дедушка, тоже сказали, что Святая Дева сплачивает нас, мексиканцев, как же так?
— Наша гуадалупанка — дева революционная, она была и на штандартах Идальго,[15]
и на войне за независимость, и на знаменах Сапаты, и в революции, дева, а нам всем мать, вот так.— Но ведь благодаря вам меня не отдали в церковную школу.
— Церковь нужна для двух дел: чтобы пристойно родиться и пристойно уйти в мир иной, ясно? А промеж колыбели и могилы пусть не лезет в то, что ее не касается, пусть крестит младенцев и молится за души умерших.