В декабре тысяча девятьсот тридцать седьмого года исполнилось тринадцать лет со дня смерти их отца. Это было вскоре после того, как «главный дом» переехал в Токио. Тацуо с семьёй ещё не успели обжиться на новом месте и поэтому решили отметить эту годовщину скромной службой в одном из токийских храмов, принадлежащем к той же секте, что и Дзэнкэйдзи.
В ознаменование этой даты Тацуо и Цуруко послали всем родственникам по лакированному подносу для благовонных курений и по открытке, в которой сообщалось, что в этот раз, вопреки обыкновению, молебен в память о покойном отце будет отслужен в Токио, что они будут рады, если кто-либо из родных окажется в Токио и сможет присутствовать на службе, однако не считают себя вправе вызывать их специально и будут искренне признательны всем, кто сочтёт возможным почтить память отца посещением храма Дзэнкэйдзи.
У «главного дома» были веские причины, чтобы не устраивать заупокойную службу в Осаке, но Сатико подозревала, что, помимо всего прочего, Тацуо не желал пускаться в лишние траты. Её покойный отец покровительствовал людям искусства, и на первой поминальной службе по нём присутствовало множество актёров и гейш. После молебна устроили пышный пир в ресторане «Харихан» с большим представлением, в котором участвовали такие знаменитости осакской сцены, как, например, Харудандзи. Всё было так, как в старые добрые времена.
Во второй раз, в тридцать первом году, когда отмечали седьмую годовщину смерти отца, Тацуо, подсчитав, во что обошлись ему предыдущие поминки, направил приглашения лишь ограниченному кругу родственников и близких друзей семьи. Однако гостей оказалось гораздо больше, чем он ожидал: одни пришли, потому что помнили эту дату, другие — потому что прослышали о готовящихся поминальной службе и поминках. В результате Тацуо не удалось ограничиться скромным угощением, которое он собирался устроить прямо в храме, и дело опять-таки кончилось пышным застольем в ресторане «Харихан». Гости были очень довольны. Кто-то из них сказал Тацуо: «Покойный ваш батюшка любил роскошь. Правильно, что вы не пожалели денег на поминальный обед, как это и пристало по-настоящему благочестивому сыну». Но Тацуо держался на этот счёт противоположного мнения. Он прямо говорил, что теперь, когда от богатства семьи Макиока остались одни воспоминания, не следовало закатывать такой пир, он уверен, что и сам покойный отец не одобрил бы такого расточительства…
В свете этого и подобных высказываний было нетрудно догадаться, почему тринадцатую годовщину смерти отца Тацуо предпочёл отмечать не в Осаке. Кое-кто из родственников, главным образом, старики, осуждали его за это без всякого снисхождения: «Как можно было не приехать в Осаку ради такого случая? Понятное дело, им не хотелось тратиться, но на таких вещах экономить не принято». Цуруко оказалась между двух огней, и Тацуо, желая загладить свою вину, обещал в следующий раз устроить поминальную службу в Осаке.
Памятуя об этой истории, Сатико и хотела узнать, как в «главном доме» собираются отметить годовщину смерти матери. Будет ужасно, если они опять решат потихоньку отслужить молебен в Токио, думала она, и отнюдь не потому, что её беспокоило осуждение родственников. Эта дата слишком много значила для неё самой.
Тацуо не знал их матери, и нынешняя годовщина вряд ли что-либо говорила его сердцу. Но в душе Сатико мать всегда занимала совершенно особое место. Она горячо любила и отца, но совсем по-иному. Когда он скончался от удара в декабре двадцать четвёртого года, ему только что исполнилось пятьдесят четыре — не так уж много для мужчины. Мать же умерла гораздо более молодой, в возрасте тридцати шести лет. Подумать только, ей было столько же, сколько сейчас Сатико, и на два года меньше, чем Цуруко! Но, судя по тому образу, который запечатлелся в её памяти, она была намного красивее их обеих. Возможно, этот пленительный образ был отчасти сотворён детской фантазией Сатико, которой в ту пору было всего четырнадцать лет. Возможно, в нём так или иначе преломились впечатления о последних днях матери. Она умерла от чахотки, болезни, которая под конец превращает своих жертв в тщедушные, серые тени. Но мать до последнего часа сохраняла удивительное очарование. Её бескровное лицо не казалось ни безжизненным, ни землистым — его лишь коснулась лёгкая прозрачная белизна. Мать заметно исхудала, но кожа на руках и ногах по-прежнему излучала живое тепло.
Заболела она вскоре после рождения Таэко. Сначала её отправили на виллу в Хамадэре, потом в Суму, но от морского воздуха ей почему-то сделалось хуже, и тогда отец снял для неё небольшой домик в горах Мино. Сатико разрешали приезжать к ней только раз или два в месяц, да и то ненадолго. И всякий раз, возвращаясь домой, она подолгу думала о матери, чей образ соединялся для неё в неразрывное целое с печальным ропотом волн и гулом соснового бора. Должно быть, с тех самых пор и возникла в Сатико эта пылкая любовь к матери, любовь-поклонение.