– Никакая сила! Ни за что! – восклицали они, повторяя мои слова. – Неужели ради этого тебя сюда привезли? Неужели ради этого мы столько времени терпели твое непослушание? Только ради того, чтобы ты еще упорнее стоял на своем?
– Да, папенька, ради этого – и только. Если вы не хотите позволить мне говорить, то как же вы терпите мое присутствие в вашем доме?
– Мы надеялись, что увидим твое смирение.
– Позвольте же мне доказать его, став на колени.
И я опустился перед ними на колени, надеясь этим смягчить действие слов, не произнести которых я не мог. Я поцеловал отцу руку, он не отдернул ее, и я почувствовал, что рука его дрожит. Я поцеловал подол юбки у матери; она хотела подобрать его одной рукой, а в это время другою закрыла лицо, и мне показалось, что сквозь пальцы ее сочатся слезы. Я опустился на колени и перед духовником, попросил его благословить меня и, преодолев отвращение, попытался все же поцеловать ему руку, но он не дал мне этого сделать. Резко отдернув руку, он возвел глаза к небу, растопырил пальцы, словно отстраняясь в ужасе от существа, проклятого навеки. Тогда я понял, что мне остается только попытаться еще раз умилостивить отца и мать. Я повернулся к ним, но они отшатнулись от меня, и по всему видно было, что они решили предоставить окончание дела духовнику. Он подошел ко мне ближе.
– Сын мой, – начал он, – ты уверял нас, что твое решение отказаться идти
– Святой отец, вы произнесли страшные слова, но никакие слова сами по себе для меня теперь ничего не значат.
– Глупец несчастный, я не понимаю тебя, да ты и сам себя не можешь понять.
– Нет, понимаю, понимаю! – вскричал я.
И, повернувшись к отцу и все еще продолжая стоять на коленях, я воскликнул:
– Дорогой папенька, неужели жизнь, все, что составляет человеческую жизнь, навсегда теперь заказано мне?
– Да, – ответил за него духовник.
– Значит, для меня нет никакого выхода?
– Никакого.
– И я не могу выбрать себе никакой профессии?
–
– Позвольте мне избрать самую презренную, но только не заставляйте меня стать монахом.
– Он не только слабодушен, но и растлен.
– О папенька, – все еще взывал я к отцу, – не позволяйте этому человеку отвечать за вас. Наденьте на меня шпагу, пошлите меня воевать в рядах испанской армии, искать смерти на поле боя, я прошу только одного – смерти. Это лучше, чем та жизнь, на которую вы хотите меня обречь.
– Это невозможно, – ответил отец, который все это время стоял у окна, а теперь подошел ко мне. Лицо его было мрачно. – Дело идет о чести знатного рода и о достоинстве испанского гранда…
– Папенька, какое все это будет иметь значение, если я раньше времени сойду в могилу и если у вас сердце разорвется от горя при мысли о цветке, который вы одним своим словом обрекли на увядание.
Отец вздрогнул.
– Прошу вас удалиться, сеньор, – сказал духовник, – эта сцена лишит вас сил, которые вам нужны, чтобы вечером сегодня исполнить свой долг перед Господом.
– Так, значит, вы меня покидаете? – вскричал я, видя, что родители мои уходят.
– Да, да, – ответил за них духовник, – они покидают тебя, и отцовское проклятие будет отныне тяготеть над тобой.
– Нет, не будет! – воскликнул мой отец; однако духовник схватил его за руку и крепко ее сжал.
– И материнское, – продолжал он.
Я услышал, как моя мать громко всхлипнула, как бы опровергая сказанное, но она не смела вымолвить ни слова, мне же было запрещено говорить. В руках духовника уже было две жертвы; теперь он овладевал и третьей. Он уже больше не скрывал своего торжества. Помедлив немного, он во всю силу своего звучного голоса прогремел:
– И Господнее!
И он стремительно вышел из комнаты, уводя за собой моих родителей, которых он продолжал держать за руки. Меня это поразило как удар грома. В шуршанье их платья, когда он тащил их за собой, мне причудился вихрь, сопровождающий прилет ангела-истребителя.
В порыве безнадежного отчаяния я закричал:
– Ах, был бы здесь мой брат, он заступился бы за меня! – И в то же мгновение я ударился головой о мраморный стол и упал, обливаясь кровью.