— Да, мое ремесло оказалось бы в таком случае одним из самых приятных! — произнес мельник с улыбкой, обличавшей живой ум. — Пшеница — самое благородное растение, а хлеб — самая добрая пища. Мое дело считалось бы достойным некоторого уважения, и, может быть, по праздникам стали бы украшать венком из колосьев и васильков бедную «Большую Луизу», на которую сейчас никто и внимания не обращает. Но что поделаешь!
— А меня не возьмете?
— Еще чего! Конечно, нет! Вам что, хочется, чтобы вас увидели на ферме?
— Меня там никто не знает.
— Это правда. Но что станете вы там делать?
— Да ничего. Помогу вам сгружать мешки.
— Ну и что это вам даст?
— Быть может, кто-нибудь пройдет по двору…
— А если этот
— Я посмотрю на дом, в котором она живет. Может быть, услышу, как назовут ее имя…
— Мне сдается, что мы доставляем друг другу это удовольствие, и не отправляясь так далеко.
— Да туда же рукой подать!
— На все у вас готов ответ. Вы не сделаете ничего опрометчивого?
— Значит, по-вашему, я ее не люблю? Вы сделали бы что-нибудь такое на моем месте?
— Может, и сделал бы! Если б меня любили… Ну, во-первых, вы не станете на нее смотреть таким же взглядом, как смотрели из слухового окна? Знаете, я было испугался, что вы мне сено подожжете, так горели у вас глаза.
— Я совсем на нее не буду смотреть.
— И не скажете ей ни словечка?
— Да какой же у меня будет повод заговорить с ней?
— А искать ее вы не будете?
— Я даже не войду во двор, если вы не разрешите, буду издали смотреть на стены.
— Так-то будет поумнее. Я позволяю вам постоять у ворот замка да подышать воздухом, которым она дышит, но и только.
На склоне дня оба друга пустились в путь; Софи, нагруженная двумя мешками муки, чинно шагала впереди. У Большого Луи было тяжело на сердце; он говорил мало, отводил душу, нахлестывая резкими ударами бича росшие по обеим сторонам дороги кусты ежевики и дикой белой жимолости, куда более пахучей, нежели садовая.
Они миновали хутор под названием Кортиу, как вдруг Лемор, шедший у обочины дороги, увидел растянувшегося во весь рост под кустами человека, который спал, положив под голову туго набитую суму.
— Ой-ой-ой! — воскликнул мельник, ничуть, впрочем, не удивившись. — Вы чуть не наступили на моего дядюшку!
От звучного голоса Большого Луи спящий встрепенулся. Он живо принял сидячее положение, схватил обеими руками большую палицу, лежавшую у него под боком, и крепко выбранился.
— Не серчайте, дядюшка! — сказал ему мельник смеясь. — Тут перед вами добрые люди, идущие, с вашего позволения, в Бланшемон; ведь хотя вы и говорите, что все дороги принадлежат вам, вы же никому не запрещаете ходить по ним, не так ли?
— Так! — ответил человек, вставая на ноги; при этом обнаружились его огромный рост и отталкивающая внешность. — Я самый покладистый из землевладельцев, правда,
Произнося эти слова, нищий мерил презрительным взглядом Лемора, который, со своей стороны, глядел на него с нескрываемым отвращением. Перед ним стоял костлявый старик в грязных лохмотьях, с жесткой, словно колючки ежа, черной, с сильной проседью бородой. На голове у старика был рваный цилиндр, украшенный белой лентой с бантом и букетиком отчаянно вылинявших искусственных цветов; эта претензия на щегольство производила шутовское впечатление.
— Успокойтесь, дядюшка, — сказал мельник, — этот парень — добрый христианин.
— А откуда это видно? — живо спросил дядюшка Кадош, снимая с головы цилиндр и протягивая его Анри.
— Ну, ну, не понимаете вы, что ли, — сказал мельник Лемору, — дядюшка просит у вас монетку.
Лемор бросил подаяние в шляпу дядюшки; тот сразу же схватил монету и с наслаждением стал ощупывать ее своими длинными пальцами.
— Это, поди, монетка в два су! — воскликнул он с противной улыбочкой. — А может быть, и целый франк времен революции! Да нет, боже милосердный, никак луидор! Да, луидор времен Людовика Пятнадцатого! Это мой король! Я ведь еще застал его царствование! Твой золотой принесет мне счастье, и тебе тоже, племянничек! — добавил он, кладя свою большую, узловатую лапу на плечо Лемора. — Теперь и ты можешь считать себя моим родичем. И с этой поры, будь уверен, я тебя узнаю везде, хоть как ты ни вырядись!