— Доктор, — сказал Берсенев трезво и строго. — Моя жизнь никому особенно не нужна. Не волнуйтесь. Работайте спокойно. Привет всему персоналу больницы. Ура!
Сестра Маша прыснула. Анестезиолог ожег ее медленным взглядом. В глазах Берсенева уже плыли видения. Болезнь покинула его и готовилась к встрече со мной. Спи, дорогой мой мальчик. Он несильно рванулся и широко распахнул глаза. Сознание в последний раз выскользнуло из-под мучительно сладкого мрака наркоза.
— Ничего, ничего, спи! — сказал я, уловив мутную искру.
— Все на воскресник, — сказал Берсенев зло и шепотом докончил: — Отдыхай спокойно, усталый брат!
Пора было и мне.
Ассистенты, Галина Сергеевна и Павел Анатольевич, готовые, стояли и смотрели на меня ожидательно и с лукавым спокойствием. У них была любовь, представьте себе, райское чувство возникло у них, вчерашних выпускников, именно в моем отделении, хотя они окончили один институт, один курс три года назад.
— Ну, дорогие мои ребятки, приступим, помолясь, — сказал я с ямщицким задором.
— Компанейский парень, — сказала Галина Сергеевна. — Как упорно острил.
Все уже было готово.
Берсенев витал в пространстве. Сначала я хотел, чтобы начала Галина Сергеевна, но как-то вдруг передумал. Жаден я стал и вдобавок боялся риска. Не могу победить себя уже тридцать лет, по-прежнему вздрагиваю, видя скальпель в женских изящных и белых руках.
— Приступим, — повторил я.
С этой минуты начался мой ежедневный аттракцион, хождение по проволоке. Я считал себя достаточно опытным актером, потому что добросовестно учил свою роль. Я этим гордился. О моем опыте знали мои руки, мои сигнальные системы.
Я ни во что не верил окончательно. Я знал одно: гонг прогремел, люстры зажглись, я в сером халате стою на проволоке. Зрителей нет. Берсенев — он один ведает теперь мне цену — спит. Ничего нет. Тьма. Болезнь бродит в этом кровавом месиве. Вот почка, как дыня. И над ней мой заранее утомленный мозг.
Два с половиной часа я не разгибался, пальцы скользили, но были по-прежнему блаженно чувствительны и разумны. Устав, по обыкновению, стал я сочинять свой рассказ в стенную газету. «Скромность милиционера», назвал я свой рассказ сегодня.
Давно полюбился жителям Москвы, сочинял я, сержант милиции П. Г. Ивашин. Недавно в жутком поединке с очень опасным преступником П. Г. Ивашин заразился холерой. И вот он с нами в больнице. Он лежит в постели, как всегда скромный и задумчивый, под грязным одеялом.
— Петр Григорьевич, — спрашиваем мы у героя. — Почему вы не замените грязное одеяло на чистое?
— Кому-то ведь надо укрываться и этим, — терпеливо объясняет сержант.
Три часа тянется, летит, плывет в дыму операция. Она кончается. Мои руки еще не верят в конец. Они ищут. А я слежу за ними исподтишка. Я так устал от неутомимости, так устал. Пот мешает мне, свинячья жара, свет слаб (или глаза слабы). Пальцы доходят до предела. Стоп! Что за чертовщина?
Я поднимаю глаза на Галину Сергеевну и Павла Анатольевича. Они глядят на меня вопросительно. Они не могут видеть, что там внутри. И я не могу. Пальцы знают.
Решение диктуют мои мучители-пальцы. Но это не я.
Я хочу уйти отсюда, влезть в ванну, лечь в постель.
Уже пять часов резни. Бессмертный, стою я над смертным телом человека. Время оборвалось, усталость миновала, в душе моей тишь и благодать. Могу начать все снова, если угодно. И лучше бы снова. Мне страшно: ошибка могла быть за пять часов одна. И тогда Берсенев умрет, а я останусь в который раз жить на свете, ходить по улицам, играть в академичность, учить сына, останусь уважаемый и безгрешный. Легко ли?
Мои пальцы кончают партию. Я любуюсь ассистентами. Райское чувство бродит по их здоровым и нелепо, неуместно светящимся лицам. Зачем они не забывают о себе, когда рядом глухо топчется смерть, забавляется с человеком, как с мышом? Это прискорбно. Забудь о себе, если уж ты вышел сюда, под свет люстр.
— Зашивайте, пожалуйста, — сказал я Павлу Анатольевичу.
Зашивал Павел Анатольевич, как вышивал — красиво. Но он помнил, что перед ним не опытная шкура, а человек. Это всегда видно. Говорят, излишняя нервная чувствительность вредна. Не думаю. Плохо, конечно, если у хирурга от жалости во время операции потекут горючие слезы. Слезы ухудшают видимость и потому являются помехой. Но когда мне толкуют о том, что хирург должен обладать железным сердцем (в переносном смысле), мне сразу представляется мрачная картина: два дюжих, поросших шерстью сотрудника, за неимением места, расстелили на покойнике газетку, на ней колбаска, хлеб, и весело выпивают, шутливо разговаривая друг с другом о том, о сем.
Пусть чувствует врач беду. Галина Сергеевна смотрела на работу своего избранника, и губы ее счастливо растягивались, и глаза ласково сияли, а еще ей надо было для окружающих сохранить на лице индифферентность, и оттого получалось, что она гримасничает. Как мило, знала Пашку десять лет, и вот — на тебе.