Эти слова буравили мозг, терзали меня — именно так, терзали, иначе не скажешь. Руки подрагивали, я прятал глаза — взял и еще выпил.
Попросту говоря — хватил лишку. И вскоре все переменилось. Мы горячо заспорили с Антошей и дядей Провом о современном джазе, причем спорить было трудно: из-за шума приходилось кричать. Дядя Пров даже посинел. Помню, его точка зрения была такова. Музыка, будь то джаз или что другое, должна сохранять разумность, какую-то мысль, идею, которую, в принципе, можно понять и доказать. Я возражал в том смысле, что именно это стремление к разумности на уровне дилетантов и обедняет музыку, диктует ей утилитарность. Юный Антоша никакого тезиса не имел и спорил, по-видимому, ради азарта. Он истошно орал что-то вроде: туру-туяру-бум-бум! — и затем дергал дядю Прова за рукав, грозно повторяя: "Это плохо? Да?! Это плохо?! Эх! Ну-ка, вслушайтесь!"
Взялись танцевать. Антоша при первых звуках шейка орлино огляделся и схватил за руку Катю. Но я видел краешком глаза, что она не пошла с ним.
— Вы танцуете, Степан Аристархович? — спросила она у меня лукаво.
Я уверенно кивнул.
Танцевать было тесновато, хотя стол сдвинули в угол. Много места занимал Захар, тяжело описывавший какие-то дикие пируэты вокруг Дарьи Тимофеевны.
— Не робей! — шепнула Катя. — Обними меня покрепче, а то вырвусь.
Я чувствовал, что удал, резв и молод.
— Вы уж извините, Катя, за глупую шутку. Там, то есть в коридоре. Неловко получилось.
Катя отстранилась. Ее лицо вдруг обволокла злая и презрительная гримаса, как будто толкнул ее в спину или еще чем обидел.
— Эх, Степан Аристархович, — сказала она. — Какой вы, однако, застенчивый человек!
Каждое ее слово обжигало холодом. Не следовало ей так говорить. Что я ей сделал плохого?
— Да нет… то есть… — забормотал я. — Не поймите, Катя, превратно. Мы оба взрослые люди. Чудно было бы нам… Да и, с другой стороны, кривотолки и все прочее.
— А вас не Акакием Акакиевичем зовут?
— Нет, не Акакий Акакиевич.
— Жаль.
— Почему жаль?
— Было бы забавно.
Пластинка играла, и мы топтались на заколдованном пятачке. Сказанные фразы ничего не меняли, и ее раздражение и злость ничего не значили. Я был счастлив. Теплые душистые волосы касались моего лица, губы шептали, гибкое ее тело трепетало и обессиливало мои плечи. Стоило мыкаться сорок лет, чтобы дожить до этого танца.
И потом, вечером, засыпая, вспоминал только этот миг, дивное ощущение баюкающей музыки, Катины шепчущие губы, злое и родное лицо, — все остальное казалось неважным и пустяковым по сравнению с этим. Тут особый счет, и наконец-то я знал, что не зря протекли мои годы…
7
Солнышко светит, травка зеленеет. Живу в деревне под Рязанью, там, где когда-то родилась моя мать. Деревенька Рябая, полста изб, рядом речка без названия, до горизонта — леса, между ними широкие просветы полей.
Чудно вокруг. Погода стоит ровная, солнечная, в тени к полудню градусов двадцать пять. Я уже целую неделю здесь, постояльцем у тетки Амалии Ивановны, дал ей по приезде десять рублей, больше она не брала за постель, а потом, когда назвался и выяснилось, что мы в каком-то фантастическом родстве, тетка Амалия хотела отдать десятку обратно. Но я не принял, и она растерялась.
— Это для меня не деньги, — объяснил ей.
Она недоверчиво глядела, покачивала в смущении крупным костистым лицом.
Амалия Ивановна варит суп с мясом и ест его подряд несколько дней, пока не съест. К супу прибавляет сало, овощи, молоко, яйца, а для меня стала жарить рыбу и один раз запекла курицу. О том, что это для меня, я сообразил позже — не сразу.
Образовалась у меня и компания для рыбалки — нерабочий дед Антон. Любопытный дед сам пришел знакомиться на второй же день. Да он и не дед вовсе. Ему около шестидесяти. На войне Антон потерял ногу и по сию пору не привык к своей убогости. Он говорил:
— Смотри, какой-нито пьяница, алкаш — пьет, почитай, годы подряд, куражится, тунеядит, а здоров, как бугай. А я вот непьющий, работящий — и что, сокол мой, толку! Оторвал у меня фриц ногу, и теперь я ни работник, ни защитник. Нет людям от меня радости в труде. Одна старуха на меня не в обиде, с ней покамест справляюсь. Особливо после баньки.
В этом месте он хмельно подмигивал, и одно его веко долго дрожало.
Дед Антон повел меня на рыбалку. Долго мы шли полями и лесом, я спрашивал, а дед не отвечал — куда. Подскакивал на протезе, как цыпленок, на одном плече — удочка, в руке — жестяное ведро.
Утро было сизое, тихое. По травам полоскались ветерки. Воздух, каким не подышишь в Москве, вызывал головокружение, подкашивал ноги.
Наконец выбрались к речке, которая в этом месте расширялась, даже расползалась на два рукава и образовывала кое-где у берегов стоячие, поросшие зеленью темные глубины.
Дед Антон ткнул пальцем и сказал:
— Здесь будешь ловить.
— А вы?
— Я подале пройду, там тоже есть место.