…А война всё разгоралась. Мобилизация, которая проходила у нас, была такова, что через городской стадион, где собирали призывников, и железнодорожный вокзал, откуда их отправляли, невозможно было пройти. Многие хотели с первого дня войны пойти на фронт добровольцами, у военкомата собирались длинные очереди, в которой побывал и я, но военком говорил, что каждый должен оставаться на своём рабочем месте до того момента, пока не получит повестки.
И мы с Кочмурадом оставались в театре. Время от времени почтальон приносил ему конверты с письмами, и по тому, как он жадно их распечатывал, а после бережно складывал и прятал во внутренний карман, я понимал, что это письма из Керки. Я завидовал ему, я по-прежнему считал его виновным во всём, что произошло, и мы, живя и работая рядом, не говорили друг с другом.
Первым получил повестку Кочмурад. Это случилось в тот день, когда начальник Управления по делам искусств сообщил мне о моём переводе в Керкинский театр. Этим же вечером, остановив меня в коридоре театра, Кочмурад, как когда-то, положил мне руку на плечо и сказал:
— Ну, давай простимся друзьями. Завтра я ухожу в армию, кто знает, может больше не увидимся.
Я не нашёл ничего лучшего, чем ответить:
— Кто знает? Думаю, меня тоже призовут, но это будет в Керки — меня направляют туда.
Он изменился в лице, кровь прихлынула к нему, потом отлила. Но он умел владеть собой, мой бывший друг Кочмурад, и он сказал ровным голосом.
— Тогда передай привет Айнагюль, — и, повернувшись, ушёл.
Наш театр в это время репетировал «Зохре и Тахира». У Кочмурада в спектакле была роль, но, получив повестку, он мог бы, конечно, не приходить уже в театр. Но он пришёл, и я пришёл, хотя тоже мог не приходить, но уже по другой причине — ведь завтра я уезжал в Керки. Но мой дублёр заболел и режиссёр попросил меня прийти именно на эту репетицию. В разгар репетиции наша секретарша Сона отозвала меня в сторону и сказала, что меня приглашает к себе директор. Я был уверен, что директор хочет сказать мне на прощанье, как жаль ему расставаться с таким замечательным актёром, и очень довольный собой чуть ли не бегом пустился в кабинет директора. И действительно, увидев меня, он встал, пожал мне руку и сказал, что он верит в меня и что мне предстоит большое будущее.
— После войны, сынок. А теперь разреши вручить тебе повестку. Воюй, чтобы не опозорить имя туркмена, и невредимый возвращайся обратно. Мы все будем ждать тебя. Будем ждать тебя с победой.
Да, без всякого настроения возвращался я на сцену, где полным ходом шла репетиция. Но клянусь, я не испугался призыва и того, что иду туда, откуда, быть может, не вернусь — я грустил, что не увижу больше Айнагюль.
Наш режиссёр Теппер заметил моё состояние. Он остановил репетицию, и все взоры устремились на меня:
— Что случилось? На тебе лица нет.
В другое время я с радостью сказал бы о повестке — ведь я сам хотел на фронт и вопрос, когда я туда попаду, был только делом времени, но Кочмурад сидел в зале и тоже смотрел на меня, и, думая о том, какое удовольствие он сейчас испытывает, попробовал отговориться какой-то ерундой, но Сона, секретарша, которой я, похоже, нравился (иначе с чего бы она всегда приходила на те репетиции, где я был занят), сказала за меня с гордостью:
— Он уходит на фронт!
Среди общих поздравлений я успел бросить лишь косой взгляд в сторону Кочмурада, не сомневаясь, что увижу на его лице улыбку торжества. Но я ошибался. Он сидел в той же позе, задумчивый и грустный, ничем не выдавая своей радости, если он её испытывал, ничем не показывая даже, что он слышал все эти разговоры.
Когда я посмотрел в зал в следующий раз, его уже там не было.
Но мы встретились с ним на следующее же утро в городском военкомате. Там мы провели полдня, потом нас построили и повели на вокзал, где нас уже ожидали теплушки, выкрашенные красно-бурой краской. Были речи, были слёзы — всё было. Эшелон медленно тронулся и пошёл… куда — никто не знал. Мы сами могли только определить направление: эшелон двигался на восток, всё время на восток. Положив под голову вместо подушек вещевые мешки, мы устраивались, кто на полу, кто на нарах. Неподалёку от меня, повернувшись ко мне спиной, лежал Кочмурад. В углу вагона слепо помаргивал единственный фонарь. Закрыв лицо рукавом, я старался забыться сном, но сна не было. Колёса выстукивали по рельсам одну и ту же бесконечную мелодию, в которой я мог разобрать только: «Айнагюль, Айнагюль, Айнагюль…». А после очередной стрелки, мелодия менялась, и снова из неё мне понятно и различимо было только одно слово, одно имя: «Кочмурад, Кочмурад, Кочмурад…». Так продолжалось до бесконечности, но ни разу колёса не произносили мне моего собственного имени.