Малорослый щуплый мужчинка с пухлым животиком и большой головой. Ничего себе, однако, лобные доли. Доминантность зашкаливает, агрессивность огромная, быстрота реакций, мощная память, четкость мышления, плюс к тому артистичная рефлексивность, выдающийся психопрактик. Экстрасуицидал высокого полета. Что делает этот жестокий живчик, дергаясь и вращая глазами? Глотает яд. Зачем? Чтобы умереть. Почему? Потерпел поражение после серии победоносных войн, вынужден отречься от императорской власти, не может с этим смириться, и суицидабельность тут как тут: экстрасуицидал превращается в простого суицидала. Но Оператор начеку: историческая роль еще не доиграна. Организм резко мобилизуется, надпочечники выбрасывают ударную дозу стероидов – яд не действует, суицидабельность не срабатывает. Мужчинка встряхивается, вспоминает, что его идентификат, всему миру известный – Наполеон Бонапарт, преисполняется жгуче-холодной яростью, включает свою мозговую вычислительную машинку на полную мощность, возобновляет борьбу за власть, вновь ее добивается, вновь воюет и побеждает – великие сто дней – и вновь терпит поражение, уже окончательное, но покончить с собой больше не пытается. Теперь его по-тихому сгноят в заключении на далеком острове. «Смерть как акт отчаяния – это трусость, – со скрываемым стыдом вспоминает он, как чью-то чужую, свою неудавшуюся попытку сбежать со сцены до окончания пьесы. – Я человек, приговоренный к жизни».
Сам Наполеон многих к смерти приговорил и на верную смерть послал; но грозный блеск его дарования и несколько разумных и благородных поступков держат память о нем в устойчивом позитиве, особенно среди соотечественников. Гениалиссимус, похоже, отнесся к нему не без доли симпатии, в отличие от другого великого трагического героя-экстрасуицидала – Владимира Ульянова-Ленина. Этот роковой гений новой российской истории наказан без снисхождения – еще при жизни сполна испил чашу разочарования и самопотери. Идейный фанатик, не жалевший себя и не знавший милосердия, презиравший слабых, оканчивал свои дни в ранней ужасной постинсультной беспомощности. Пока еще был в состоянии говорить, просил дать ему яд для самоубийства. И кого просил! – того, кто стал его нежеланным преемником и превзошел его жестокостью и коварством настолько же, насколько солнце яркостью превосходит луну.
Дисгармония внутреннего склада этого мощнейшего авантюриста 20 века обозначилась с раннего детства. Малыш Володя трудно рождался, перенес тяжелый рахит, долго не мог научиться ходить и разборчиво говорить, сильно картавил и дальше. Закатывал иногда истерические припадки, тяжелые истерики случались и в зрелости. Первоначальная слабость и нескладность гиперкомпенсировалась превосходной памятью, цепким умом, быстротой соображения, упрямством и агрессивностью. Любил поиздеваться над презираемым младшим братиком Митей, будущим медиком, мягкосердечным интеллигентом, тихим бабником, под конец жизни спившимся.
Черной меткой сорокавосьмилетнему Володе стал выстрел в него полуслепой Митиной пациентки-любовницы, эсерки Фейги Ройтблат, она же Фанни Каплан. Подписывая своей мрачной знойной красавице направление на операцию по восстановлению зрения, доктор Дмитрий Ульянов не ведал, что посылает брату молнию мести не только за себя-малыша. Почему-то сильно задрожала рука – «с похмелья, что ли? – вчера вроде бы не перебрал»… Могучий брат выжил довольно легко, но предстоящий ужасный конец выстрелом Фейги был ускорен и обозначен, и Володя это сразу почувствовал.
С этого момента мне стало его бесконечно жаль.
Плод взрывной смеси славянской, германо-скандинавской, еврейской и азиатской генетики, Ленин был звероват, неистов, был одержимым, но не был извергом. Как и Наполеон, был безжалостен, беспощаден, но не злопамятен сверх обычного. Нежно боготворил мать. Был посещаем украдкой любовью – робкой, застенчивой и нескладной, почти безгласной. Муки совести и раскаяние, долго оттесняемые на задворки сознания, в предсмертном отчаянии нахлынули полной мерой. Покой, созерцание, вечность, не допускаемые до души, тихо манили на редких одиноких прогулках. «Безлюдье и безделье для меня – самое лучшее», – обмолвился как-то, будучи еще здоровым, в письме родным. До сих пор, после кошмарного перевертыша всего, к чему стремился, краха всего, что наворотил, душа его мается, неприкаянная, над своей зловещей непогребаемой мумией. Он был богоненавистником и многоубивцем, но не чудовищем. Чудовище вылезло из-за его спины.