Читаем Memoria полностью

Рано на другой день я вышла из барака. Роса лежала на серых досках. Прибила пыль вытоптанной земли. Омытые, стояли у стены барака два одуванчика. Капли росы блестели на желтых венчиках. В небе плыли пышные светлые облака. За проволочными стенами лагеря шевелилась лесная зелень.

Я дышала, слушала, думала:Прекрасен солнечный восходИ тени на траве.Прекрасен ласточки полетВ прозрачной синеве.Ты слышишь запахи полейИ тонкий пар с реки?Зачем же Родины моейТак раны глубоки?

Трудно совместить эти раны с прекрасным июньским утром. Трудно понять, кому и зачем надо посадить за колючую проволоку мирных людей…

Две женщины, шлепая туфлями, пробежали из барака в уборную.

Ласточки с визгом прорезали белизну облака.

За колючей проволокой прошел стрелок. Он ударил молотком по подвешенной к столбу рельсе:

— Подъем.

Забегали женщины. Сорок шесть женщин, как птицы в вольере, засновали по дворику и бараку.

День начался… Что он принесет? Ожидание? Отправку по лагерным пунктам? Кого и куда? Через несколько дней или часов?

Мы — перед неизвестностью.

Но деревянный барак, деревянные нары, земля под ногами, солнце в небе — облегчение после тюремного металла и камня в подтеках сырости.

Женщины отдыхают. Неведомо откуда взялись иголки, нитки. Штопают, чинят…

Солнце поднимается выше, становится все жарче. Как ящерицы, женщины ложатся на землю прогреть серовато-белые, бескровные руки и ноги. Переговариваются.

Думаю, закрыв глаза: что теперь дома, в Москве? Это ведь не Колыма — «особая планета». Это почти Подмосковье. Там тот же солнечный летний день…

Мама моя, мама, дочи мои, дочи — что с вами?

— Говорят, теперь семью не трогают, не как в тридцать седьмом, — роняет, будто мне отвечает, какая-то женщина.

— Верно, и мои уцелели, — говорит Аня Саландт, — но с кем мои мальчики будут? Ума не приложу! Одному одиннадцать, другому — девять.

Аня сидит, вытянув на солнце худые ноги, расчесывая темные косы.

Щелкает замок калитки. Женщины вскакивают, торопливо одергиваясь. Входят двое дежурных и надзирательница со списком в руках.

— Абрамова!

— Тут!

— Имя, отчество?

— Анна Петровна.

— С вещами! Буракова!

— Здесь!

— Имя, отчество?

— Нина Евгеньевна.

— С вещами! Пилипенко!

— Тут!

— Имя, отчество?

Она молчит, растерянно озираясь.

— Зовут, зовут как?

— Хорпина.

— Отчество, по батькови как?

— Опонасивна.

— С вещами!

— Не увидит, не увидит больше сына, — шепчут женщины.

Вызвали десять человек. Они суетливо складывают узелки, сдергивают сырое белье с бечевки барака.

Дежурные ушли. Надзирательница торопила:

— Не задерживайте!

Сгрудились у калитки. Щелкнул замок. Увели. Когда и куда повезут остальных?

День поплыл дальше. И опять: ужин, поверка, отбой, забытье.


Сейчас, зимой 1963 г., время идет у меня в высоких и светлых залах Публичной библиотеки. В хранилище книг чувствую всеми порами, как в обе стороны раскинулись залы, где в удобных креслах склонились над столами сотни людей. Дышит ровное тепло. Каждый склоненный занят своим делом, думает, записывает свои мысли — разнородные, в разные стороны человеческого сознания направленные. Тихим движением может взять с полки книгу или выписать ее из хранилища. Она придет из неисчислимого моря книг, и ты будешь беседовать с автором. Движение пера — и ты включаешь в свой мозг многолетнюю работу других. Как огромный беззвучный орган, как силовая станция токов высокого напряжения, дышит работа склоненных голов, опирающаяся на огромное здание мыслей прошлого, на человечество.

И я думаю: сколько из них, сидящих здесь, привычно живущих в накоплениях человеческих знаний, было, как я, обречено на отсутствие книг и бумаги, на необходимость опираться лишь на собственную память, думать — только про себя. В полной отрешенности от привычных контактов мысли. Мы, в лагерях, были как доски после кораблекрушения. Единственным сигналом, который мы могли оставлять, — были стихи.

Я встаю из-за стола. Выхожу из беззвучного зала.

В зале каталога встречаю собеседников. Мы говорим о Солженицыне. Все думают и говорят о нем, это обязательный привкус дня.

— Анна Андреевна Ахматова, говорят, сказала — необходимо, чтобы его прочитали все двести миллионов, — сообщает мой собеседник.

— Самая большая удача Солженицына, что он сумел показать день лагеря глазами простого русского солдата. Точно передать язык и мысли этого человека, воспринимающего случившееся как неизбежность, — говорит другой.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже