— Подумаешь, — говорю я Гальке. — У меня таких шариков — завались.
— Врешь, — не верит Галька.
— А вот и не вру.
— Тогда вынеси шарик. Слабо?
А вот и не слабо, — гордо заявляю я. Разворачиваюсь и бегу домой, прямо к шкафу, к упомянутому нижнему ящику. Обстоятельства благоприятствуют. В комнате никого нет, отец на работе, мама готовит обед на кухне, сестра и брат не в счет. Я открываю ящик, снимаю с проволоки крайний шарик (средней величины), кладу его в карман и начинаю продвигаться в обратном направлении — через коридор, кухню, к черному ходу. Осталось только открыть дверь, выскользнуть на черную лестницу — и во двор. Галька умрет от зависти при виде моего шарика. Ведь он не стеклянный, а хрустальный, граненый, переливается и больше Галькиной бусины в три раза.
— Подойди сюда, — говорит мама.
— Я подхожу.
— Что у тебя в кармане?
Я некоторое время колеблюсь, потом все же вытаскиваю шарик.
— Идем, — говорит мама и берет меня за руку.
Мы идем. Возвращаемся в комнату. Я уже поняла, что жизнь моя кончилась величайшим позором и я навсегда останусь в глазах мамы гнусной воровкой.
— Ложись, — командует мама.
Я укладываюсь на кровать.
— На живот, — уточняет мама. Потом, не говоря ни слова, открывает шкаф, вытаскивает ремень из отцовских брюк, задирает подол моего платья и угощает меня раз этак двенадцать. По заднице, с оттяжечкой. И пока я реву от боли, ко мне возвращаются жизнь и вера в будущее, и в мозгу расцветает счастливая мысль, что я хоть и воровка, но не навсегда.
Так с тех пор и не ворую.
Все уже пошли в школу, а меня мама решила подержать еще годик дома. Двор опустел, я затосковала от стыда и одиночества, уговорила маму, и она все-таки отвела меня по адресу: улица Мархлевского, дом 18, где находилась школа № 275. Раньше рядом со школой находился польский костел, но его разбомбили во время войны, остались только руины, где можно было побродить, порыться и раскопать какой-нибудь потускневший медный подсвечник. Впрочем, я этим не увлекалась, там все интересное уже растащили.
Дальше по улице Мархлевского находились школа № 276, мужская, и еще один польский костел, но он раньше был французский. Он и сейчас действует. Неудачный глагол. А как — правильно? Функционирует? Служит? Работает?
Улица Мархлевского — революционное название. До революции это был Милютинский переулок, так он и назывался во дворе. Когда ходишь в школу — улица Мархлевского, когда идешь во двор — Милютинский переулок. Мы помнили, что улица Кирова — это Мясницкая, что улица Дзержинского — Лубянка, что Колхозная площадь — Сухаревская. Два названия никого не травмировали. (Это потом, когда переименовывали Покровку, Серпуховку, Гагаринский переулок, Манежную площадь, Калужское шоссе, Камерный театр и так далее, меня каждый раз охватывало отнюдь не христианское, а просто какое-то первобытное чувство злобного отвращения к дебилам из Моссовета.)
В школе было здорово, все сорок пять девочек из нашего класса обожали нашу учительницу Ату Михайловну Васильеву. После уроков многие провожали ее домой. Я к ним не присоединялась. Ревновала, наверное. Она была вся как бы прозрачная. Маленькая седая старушка, строгая, мудрая и красивая. Выцветшие синие глаза, короткая стрижка, пергаментная кожа. Жила она на Малой Лубянке, в коммуналке, в комнате сестры, где спала на сундуке. Из ее одежды я запомнила белую пуховую шаль, а из уроков русского языка — упражнение на корни «свят» и «свет». Святой, святыня, святость, священный, освящение, посвящение, Святогор, святить, свят-свят… Свет, светило, светлый, светить, светиться, освещение, просвещение, просвет, рассвет, светло, засветло…
А война еще идет, все время хочется есть. На третьем уроке мы строимся и чинно выходим из класса в буфет, каждая получает бублик и большую жесткую конфету-карамель к бледно-желтому чаю.
В той жизни не было ничего интересней, чем уроки родной речи, чистописания и арифметики. Однажды я решила задачу по арифметике, но написала в ответе: «едЕница». Ата Михайловна влепила мне кол, и с тех пор я не делаю орфографических ошибок. Моя так называемая врожденная грамотность вовсе не врожденная.