Я обрадовался, когда на следующий день моему взору предстал столь хорошо знакомый женевский пейзаж: замысловато изогнутые мосты, медленно плывущие стаи лебедей, наискось перечеркивающие небо чайки, величавые и благородные фасады, напоминающие о том, какими некогда были руанские набережные. Но Руан был серым и синим; Женева — желтоватой и розовой. А вот Берг, где 1924 году я восхищался Брианом. Так и вижу, как мы с ним сидим в гостинице и он говорит мне своим звучащим как виолончель голосом: «Я все перепробую… Если Сообщество Наций не приведет к успеху, я изобрету европейский Союз… Надо любой ценой избежать новой войны, Европа ее не переживет». Бедный Бриан. Он был гуманен и мудр. Циники всех направлений так и не смогли простить ему этого. А вот парк Дезо-Вив, где я впервые сел на скамейку рядом с Жаниной — каждая поездка в Женеву становится паломничеством в страну воспоминаний.
Озеро подернуто легким туманом. Лебеди и чайки. За десять лет ничего не изменилось. Конечно, это уже не те лебеди и не те чайки, что когда-то, но какая разница? Лебеди и чайки здесь — это лишь аксессуары декорации. Так и представляешь себе Микромегаса[425], который, взглянув после войны с Сириуса на Землю, говорит: «Ничего не изменилось. Там по-прежнему живут люди. Конечно, это уже не те люди, но какая разница?..» Все дело в масштабе.
Обедаю с Робером де Тразом[426]. Он тоже не изменился. Вернувшись в Европу после шестилетнего отсутствия, я ожидал застать здесь бал у Германтов, а друзей — переодетыми стариками. Ничего подобного. За исключением нескольких человек, я нашел Париж мало затронутым Временем. Кажется, на людей больше влияет моральный дух, чем возраст. Те, кто благодаря обстоятельствам или собственному мужеству оказались в первых рядах, расцвели; невзирая на былые преследования, они помолодели, окруженные всеобщим уважением. Те же, кого сегодня, напротив, осуждают — одних справедливо, других несправедливо, — выглядят изможденными, потерянными или же преисполненными жаждой мести. Мне довелось встретить не одного Тимона Афинского: «Гори, дом! Сгиньте Афины! Да возненавидит отныне Тимон человека и все человечество!» Об этом, как и о многом другом, Шекспир все сказал заранее. Смена власти, взлеты и падения неминуемо влекут за собой все то же: неблагодарность, отчаяние, презрение, триумф. Человеческой комедии неведома хронология.
Вечером в гостинице после лекции (огромная, очень молодая аудитория) я читаю перед сном «Дневник» Делакруа. Вот что он пишет о Ноане, где живет у Жорж Санд. «Ждали Бальзака, но он не пришел, что не особенно меня расстроило. Он болтун и нарушил бы атмосферу всеобщей беспечности, в которую я с таким наслаждением окунулся». Подумать только, можно было ждать Бальзака и радоваться, что он не пришел! Уже в 1850 году Делакруа понимает, что прогресс (идея тогда почитаемая) — это всего лишь случайное, обратимое явление: «Завтра мы можем кинуться в объятия деспотизма с тем же пылом, с каким добивались независимости от каких-либо пут». А вот фраза, которая по тону вполне могла принадлежать Стендалю: «Приехав сюда, я не испытал тех радостных и грустных душевных переживаний, что связаны были у меня с этим местом и память о которых была мне так мила». Я мог, к счастью, все еще сохранять свежесть чувств; и дни, проведенные в Женеве, произвели на меня то же впечатление, что и раньше: Женева — это размытая Франция, достойная и изящная в своей строгости, великолепно сохранившийся кусок восемнадцатого и девятнадцатого веков. Да, здесь определенно все дышит не роскошью и сладострастием, но порядком и красотой. Спокойно здесь? Да нет, не очень. Женевские жители любят словесные прения и Чудно́й Ангел охотно слетает на Птит-Фюстери.
Снова в пути. Ели. Невысокие гребни Юры. Кто же это сказал: «Карманные Альпы»? В поезде дочитал Делакруа. В пятьдесят девять лет он изумлен, что еще может работать «в столь пожилом возрасте». Ни один романист никогда не описывал, говорит он, «разочарование или, скорее, отчаяние зрелого возраста и старости». А я-то, безумец! Я намного старше его, живу в более сложные, прямо-таки апокалиптические времена и все же верю в какой-то счастливый исход и в человеческое великодушие. Что же еще тебе нужно, чтобы сдаться и признать поражение — свое и своего времени?
После двух недель поездов, университетов и снега, излечившийся от болезни, я вернулся в Париж, вернулся как раз вовремя, чтобы опустить в старинную урну Академии бюллетень в пользу Эдуарда Эррио. Моя жена устроила обед «эрриотистов»: пришли Дюамели, Пастер Валери-Радо, Таро, Ромены и сам Эррио.
«Извините за скудное угощение, — сказала жена. — Сегодня утром на рынке ничего не было. Ни рыбы, ни яиц».
Дружеская и оживленная беседа восполнила недостатки меню. Эррио великолепно рассказывает о том, как он был в плену, как его освободили русские, о налетах союзнической авиации на Берлин… «В подвале я перечитал всего Бальзака», — говорит он.