Это было неплохо придумано, и если не совершенно, то, во всяком случае, неплохо сделано. Полковой рассказ, написанный в киплинговском ключе, также обладал некоторыми достоинствами: он был иллюстрацией к высокой и вместе с тем реалистической мысли об искусстве командования. Все прочее было слабо и явно композиционно не выстроено. Это относилось к отдельным рассказам, но и весь тон сборника не имел интонационного единства, которое присуще, скажем, сборникам Киплинга или Мопассана. У меня хватило ума это понять. Я сообщил своему другу-издателю, что, к сожалению, отказываюсь от публикации книги и он может уничтожить сие сочинение. Он попытался меня переубедить, но голос критика одержал во мне победу.
«Напечатайте хотя бы дюжину экземпляров! — сказал он мне. — Это вам обойдется не дороже уничтожения верстки».
Я согласился — и от моей первой попытки остались двенадцать тонких книжек в голубых переплетах, без заглавия и имени автора.
Осталось и огорчение, которого никто не заметил, потому что я был очень скрытным и не любил жаловаться. «Теперь, — думал я, — с этим покончено: буду постепенно увязать в рутине. Еще три, пять, десять лет влияние Шартье, Стендаля будет сказываться. Затем инерция и житейские заботы сделают меня безразличным к литературе. Я буду говорить только о станках, тканях, заработной плате. В почтенном возрасте заступлю на место Поля Френкеля в качестве председателя Торговой палаты. По утрам буду, как отец, обходить цеха до того дня, как упаду, в свою очередь, загубив в этом склепе свою короткую и единственную жизнь…» Я предавался этим мрачным мыслям, сидя вечерами перед раскрытой книгой, которую не мог читать, пока отчаяние не толкнуло меня окунуться в местный свет, которым я до сих пор пренебрегал ради прилежных бдений.
В Эльбёфе, как и в большинстве маленьких французских городов, насчитывалось несколько приятных семейств, состоящих из людей образованных. Мой товарищ по полку Жан Буле женился на очаровательной женщине, мой двоюродный брат Робер Френкель (он был чуть старше меня), толковый парень, приятный собеседник, хорошо подкованный в истории, женился на красивой итальянке Ольге Аллатини, которая разделяла мое пристрастие к музыке; семейства Блен и Бессан дополняли этот кружок красивых женщин и веселых мужчин, ведущих вольные и оживленные беседы. Вскоре я стал бросать на два-три дня в неделю свою вечернюю работу и присоединяться к ним. Так как я все же не мог не писать, то сочинил для нашей любительской труппы сначала журнал, потом комедию и испытал в этом узком кругу радости, выпадающие на долю драматурга.
У меня хватало ума на то, чтобы видеть всю тщету образа жизни, который я тогда вел, и ничтожность и даже жуткую вульгарность сочинений, принесших мне маленькую местную славу. Но, разочарованный, отчаявшийся, я начинал разрушать в себе благородное представление о ремесле писателя, испытывая мрачное удовольствие женщины, предающейся распутству, когда она разочаровалась в истинной любви. Единственным человеком, который понимал, что со мной происходит, был Шартье. Он, покинув Руан, оставался учителем как для меня, так и для многих других, даже больше, чем когда-либо. Газета «Руанский курьер» начала в 1906 году публиковать его ежедневные размышления, которые я находил превосходными. Каждый писатель, как бегун, имеет дистанцию, на которой показывает свой лучший результат. У Шартье рассуждение на две страницы становилось и поэмой, и назиданием, и стилистическим шедевром. «Это мой коронный трюк, — говаривал он. — И только раз из ста он может не удаться».
Он удавался ему почти всегда. Примечательно, что нормандские читатели сразу же заметили: «Руанский курьер» предлагает им в этих «Беседах» нечто совершенно новое, из ряда вон выходящее. Получив газету, многие из нас читали сначала «Беседы», потом новости. Это был наш утренний «моцион», необходимый и полноценный. Многие вырезали «Беседы» и сохраняли их. И действительно, статей столь высокого журналистского уровня не было и не будет. То, что ни один читатель не пожаловался на сложность «Бесед», на их насыщенность мыслью, делает честь человеческому разуму.
Шартье подписывал «Беседы» псевдонимом Ален (разумеется, в честь поэта Алена Шартье) и впоследствии обрел известность именно под этим именем. Когда мне удавалось, довольно редко, провести несколько дней в Париже, я его навещал. Он стал преподавателем в лицее Кондорсе и жил поблизости от него на улице Прованс — занимал маленькую комнатку с кроватью, пианино и библиотекой из тридцати томов, которую считал необходимой и достаточной. Сидя рядом с ним на продавленном диване, я переносился в другой мир и готов был во всем довериться ему. Он выслушивал мои отчаянные признания в том, что я с юношеским максимализмом называл своей «духовной деградацией».
«Легкомыслие, — говорил он, — чувство сильное».