Раньше она любила одиночество и спокойно радовалась всему, что давала ей жизнь; теперь же в ней появилось пристрастие к роскоши, дорогим платьям, драгоценностям, интерес к танцам, ночным клубам, джазу; все это после длительных лишений было совершенно естественно, но огорчало строгого моралиста, затаившегося в глубине моего «я». Наблюдая ее жизнь, я вспоминал выражение Алена: «Легкомыслие — недуг тяжелый».
Возможно, она могла бы стать счастливой, если бы я ее принял такой, как она есть, и сделал все, чтобы примирить ее с жизнью. И я был погон добрых намерений, готов подчинить свои желания желаниям Жанины. Я предоставлял ей все, что она хотела: великолепную квартиру в Нёйи, поездку в Довиль, путешествия, дарил множество подарков, но облекалось это в такую форму, что дар становился вынужденной уступкой и поводом для упреков. Я говорил ей:
— Почему бы тебе не помогать в благотворительных делах моей матери? Война оставила столько горя… Почему бы не заняться детьми погибших воинов? И зачем тащить меня в Довиль, если здесь я могу спокойно работать над книгой?
Когда я перечитал в зрелом возрасте драмы Клоделя, и особенно «Заложника», где так вдохновенно говорится о самоотречении, я понял, правда, слишком поздно, что именно погубило наш союз после воссоединения. Чтобы вновь завоевать Жанину, я готов был пожертвовать чем угодно, кроме привычного образа мыслей, иначе говоря, повторяю, я не мог принять ее такой, какой она была. Эгоизм писателя — чувство, в котором сочетаются материнская заботливость и отцовское тщеславие, — непомерно разросся во мне. Наша семейная жизнь, по видимости столь спокойная под прекрасными липами Ла-Соссе, от этого страдала.
Этот эгоизм становился тем более требовательным, что в плане творческом я был собою недоволен. Успех «Молчаливого полковника Брэмбла» показал, что я способен написать книгу и найти своего читателя. В апреле 1918 года я начал писать второй роман. С первых же посещений Оксфорда у меня в голове зрела мысль о жизнеописании поэта Шелли. Мне казалось, в романе о нем я смог бы выразить те чувства, которые некогда испытал сам и которые продолжали меня волновать. Я, как и Шелли, стал под влиянием юношеских чтений теоретиком и хотел применить рациональные методы к области чувств. Как и он, я встретился с живой материей чувств, которая не подчинялась моему разуму. И, как он, я страдал сам и причинял страдания другим.
Я досадовал на свои юношеские заблуждения, но не корил себя, потому что понимал — иначе не могло быть. И мне хотелось рассказать о таком юноше, объяснить, что и почему в нем было хорошего и дурного. Шелли познал те же страдания по сходным причинам, но большего масштаба. Достаточно вспомнить его отношение к Гарриет, неспособность понять и принять легкомыслие этой женщины-ребенка, уроки математики, занятия эстетикой, проповеди, обращенные к Ирландии. Я понимал, что при тех же обстоятельствах в том же возрасте совершил бы те же ошибки и, возможно, еще совершу их. Гордость и самоуверенность подростка сменились во мне смирением и жалостью, в чем я тоже усматривал сходство с Шелли, каким он стал под конец жизни… Да, тема была поистине близка мне.
Но в ту пору я жил в Аббевиле, где не было английской библиотеки, необходимых документов, об исследовательской работе, без которой нельзя написать биографию, нечего было и мечтать, пока не кончится война. Тогда меня осенила мысль написать роман, исходя из реального жизненного материала, то есть перенести историю Шелли, Гарриет Уэстбрук и Мэри Годвин в современную жизнь. Но возможна ли такая романтическая история в эпоху, когда романтизм далеко позади? Эта задача весьма меня занимала.
Я очень любил город, куда меня забросила война. Полюбил прекрасные церкви, мощеные дворы старинных особняков и дома с резными украшениями. Я взялся читать материалы по истории Аббевиля, в том числе «Переписку» аббевильского эрудита Буше де Перта. Он легко читался, к тому же меня интересовала эпоха. Это был конец царствования Луи-Филиппа, революция сорок восьмого года и начало правления Наполеона III. Мне казалось, что 1848 год — это лучшее время, когда образ Шелли мог бы укорениться на французской почве. Его переживания, возвышенные чувства, идеализм были тут вполне уместны. А раз уж я так любил Аббевиль, то почему бы не поселить его там? Оставалось разобраться, что происходило в этом городе в 1848 году.
Супрефект дал мне разрешение ознакомиться с архивами, и там я сразу же заинтересовался досье управления путей сообщения. По нему можно было проследить невзгоды некоего несчастного инженера, воевавшего с самим морем; его лучшие, наиболее тщательно сделанные сооружения смывали волны. Этот символ пришелся мне по душе; техника же была мне знакома благодаря дяде Анри; я решил, что мой Шелли станет инженером. С этого момента работа над романом пошла с поразившей меня самого скоростью. Его герой Филипп Виньес воплощал мое прежнее «я», которое стало мне теперь враждебно.