Тем временем примадонна приготовилась начать новую арию. Казанова, уже приглашенный обвороженными его светским разговором кавалерами, уже милостиво позванный к утреннему приему фаворитки, возвращается, после глубокого поклона, на свое место, садится и, опираясь левой рукой на шпагу, склоняет красивую голову, чтобы, как знаток, слушать пение. За его спиной, из ложи в ложу, из уст в уста, шепотом несутся любопытный вопрос и ответ: «Шевалье де Сейнгаль!». Подробностей о нем не знает никто, — ни откуда он пришел, ни чем он занимается, ни куда направляется; но имя его жужжит и гудит по всему темному и любопытному залу, забрасывается, танцуя, как невидимое, мелькающее пламя, наверх на сцену, к охваченным таким же любопытством певицам. И вдруг маленькая венецианская танцовщица заливается смехом: «Шевалье де Сейнгаль? Ах, этот обманщик! Да ведь это же Казанова, сын Буранеллы, маленький аббат, который пять лет тому назад ловко украл девственность у моей сестры, придворный шут старика Брагадина, хвастун, дрянчуга и авантюрист!» Но она, по-видимому, не слишком возмущена его проделками, ибо из-за кулис она подмигивает ему, как старому знакомому, и многозначительно подносит кончики пальцев к губам. Он замечает это, узнает ее, улыбается и быстро соображает, что она не испортит ему игры со знатными дураками, а предпочтет поспать с ним сегодня ночью.
Последние дни старого авантюриста
Все изменилось теперь, увы! — и я не присутствую, сам я уже не тот и не думаю, что еще существую: я — был.
(Латинская надпись на портрете Казаковы в старости).
1797–1798 год. Кровавая метла революции вымела вон галантный век, головы христианнейшего короля и королевы лежат в корзине гильотины, и десять дюжин принцев и князьков, совместно с венецианскими инквизиторами, прогнаны к черту маленьким корсиканским генералом. Европа читает уже не «Энциклопедию», Вольтера и Руссо, а отрывистые бюллетени с театра военных действий, не слушает больше итальянских арий, а трепещет перед пушками. Великий Пост навис над Европой, — карнавалам и рококо наступил конец, нет больше кринолинов и пудреных париков, серебряных пряжек на туфлях и брюссельских кружев; никто не носит больше бархатного платья — оно сменилось мундиром и бюргерской одеждой. Но, странно, — кто-то забыл о времени. Это какой-то престарелый человечек там, на севере, в самом темном закоулке Богемии. Как рыцарь Глюк в легенде Гофмана, как какая-то цветистая птица, старик в бархатном жилете с позолоченными пуговицами, в вылинявшем и пожелтевшем кружевном воротнике, шелковых чулках с узорчатыми подвязками и в парадной шляпе с белым пером, спускается тяжелой поступью среди белого дня из замка Дукс по неровной булыжной мостовой в город. По старому обычаю смешной старик еще носит косу, хотя она и напудрена плохо (нет больше лакеев!), а дрожащая рука важно опирается на старомодную трость с золотым набалдашником, какие носили при королевском дворе в лето