Однажды днем открылась дверь. Вошел Шкловский. Не здороваясь, сел у окна и отрезал:
— Я только что с Беломорканала. Страшнее, чем на войне.
Переждав, рассказал, до чего талантлив русский народ: какими мастерами сделались там заключенные мужики — золотые руки.
Насколько мне помнится, Шкловский ездил на Беломорканал для свиданья с каким-то своим заключенным родственником.
Потом заговорили о Клейсте, воспетом Мандельштамом в стихотворении «К немецкой речи». Ходили по диагонали комнаты навстречу друг другу и спорили. Каждый развивал свою мысль с таким количеством «опущенных звеньев», что трудно было что-нибудь понять в этих синкопах. Я почувствовала себя лишней. Но вспомнила, что Осип Эмильевич как-то сказал мне: «Вы мне не мешаете никогда», и — осталась.
Мы с Надей однажды признались друг другу, что не любим такие стихотворения Мандельштама, как «Канцона», «Рояль» и «Ламарк». «Нет, о "Ламарке" так не говорите, — прервала меня Надя. — Тынянов мне объяснил, чем оно замечательно: там предсказано, как человек перестанет быть человеком. Движение обратно. Тынянов называл это стихотворение гениальным».
Приехала из Киева овдовевшая мать Нади — Вера Яковлевна. Она жила у сына. Это — рядышком, и большую часть времени она проводила у Мандельштамов, чтобы не мешать работать жене Евгения Яковлевича. Как водится, свекровь не жаловала свою невестку.
«Сегодня она развалилась в кресле, — передразнивала ее Вера Яковлевна, — расхвасталась: государство в нас нуждается, мы необходимые люди…» Речь шла о заказе на художественное оформление праздничной Москвы, который получили художницы С. К. Вишневецкая и Е. М. Фрадкина, работавшие совместно. Вот как жены Евгения Яковлевича, бывшая и настоящая, стали людьми государственными.
Елена Михайловна изредка заходила к Мандельштамам на Тверской бульвар. При ней вошел Клюев. Надя пригласила ею к обеденному столу, но он смиренно примостился у низкого подоконника: «Я уж здесь щец похлебаю». Фрадкина со своим удлиненным подгримированным лицом, одетая по-европейски, с деловитой элегантностью, даже рот приоткрыла, с любопытством разглядывая, как этот нищий странник истово и медленно подносит ложку ко рту.
Впрочем, Надя говорила, что в споре Клюев иногда «забывается и начинает говорить как приват-доцент».
Тогда в Москве стал обращать на себя внимание Павел Васильев, казацкий поэт, явившийся в столицу из Сибири. Это был двадцатидвухлетний красавец, кудрявый блондин с вздрагивающими крыльями носа, высокий, на редкость стройный. Осип Эмильевич его полюбил. Васильев платил тем же, часто прибегал, читал свои стихи, охотно беседовал с Надей. Постепенно, за два-три года, он превратился из начинающего поэта в модного, уже попавшего в тот условный «высший свет», который образовывался к тому времени в литературной и художественной Москве. Вел он себя шумно. В критике появились на него нарекания, а в кулуарах говорили, что он находится под влиянием Мандельштама. По этому поводу и был сказан Осипом Эмильевичем экспромт:
Я проезжала в трамвае мимо дома Мандельштамов, сошла, хотела к ним зайти, но, заглянув в низкое окно, раздумала: Надя лежала на кровати и важно, внимательно глядя на кого-то своими голубыми глазами, слушала его. В ногах стоял Осип Эмильевич. Перед ними был Звенигородский. Он читал свои стихи. Осип Эмильевич вместе с Надей вдруг увлеклись им и объявили вторым Тютчевым. Это свело с ума старика, последнего «Гедеминовича» в России, живущего здесь трудной жизнью малоприспособленного к современности интеллигента.
Однажды пришел Яхонтов с Лилей и Диночкой, обе в одинаковых светлых кудрявых меховых шубах — козлик. Шубки понравились. Но на самом деле Надя восхищалась только Лилей. Она говорила о ней как об уникуме. Рассказывала о ее застенчивости, вспоминала, как в Детском Селе она ни шагу ступить, ни слова сказать не умела: войдет и, не здороваясь, станет молча посреди комнаты. Она была дочерью кочегара поезда, говорила Надя, жила с родителями в Кисловодске. У нее обнаружился талант медиума, какой-то гипнотизер стал выступать вместе с нею в местном цирке. Яхонтов увидел, влюбился и увез в Москву. Надя рассказывала о Лиле так, что за глаза можно было влюбиться. И однажды Клычков пришел к Мандельштамам и уставился на меня жарким глазом: «Это — Лиля?» — тихо спросил он Надю и совершенно погас, узнав о своей ошибке. Таковы были Надины таланты.