Осип Эмильевич сидит на стуле в костюме, при галстуке и ботинках, а Нади нет.
С небрежной улыбкой он обращается ко мне и говорит вкрадчиво:
– Понимаете, оказывается, я не имею права жить в Москве. Мы про это ничего не знали. В Воронеже, когда мне выдали паспорт, мне ни слова не сказали про какие-то там минусы (ограничения). Сегодня утром приходит милиционер и требует моего выезда из Москвы в течение 24 часов. Надя пошла в город… шуметь… собирать деньги… А мы с вами вот что сейчас сделаем. Мы выйдем на лестницу, и я упаду в припадке. Вы подымете крик, выбежите на улицу, будете стоять перед нашим подъездом и сзывать народ: «Безобразие! Поэта выкидывают из квартиры!! Больного поэта высылают из Москвы!!!» Я буду биться тут же в подъезде. В это время появится уже Надя… Ну, идем.
Я оторопела.
– Нет, я не могу, — бормотала я.
Он меня настойчиво уговаривал.
– Но почему же? — Осип начинал сердиться. — Симуляция — самый испытанный метод политической борьбы. Ну, идемте же…
– Нет.
– Вы — дура! — закричал Осип и стал тащить меня за руку. — Идем! Я покажу, что значит настоящая политическая симуляция!! Я покажу!!!
В это время влетела Надя. Весь ее вид выражал один грозный вопрос.
– Наденька, она не идет.
Надя бросила на меня негодующий взгляд.
Последующий разговор был быстрым, резким, непередаваемым, сразу забытым. Я ушла. Что было дальше в этот день, я не знаю.
После того, как на протяжении суток Мандельштам требовал от меня и похода в ГПУ с донесением, и участия в его «политической борьбе» с тем же ГПУ, я больше в этой игре не участвовала. Стало слишком очевидным, что Мандельштамы хотят иметь во мне не друга, не соратника, не почитателя поэта, а раба, полностью отрекшегося от своей личности и от своей жизни.
Вскоре я узнала, что они приняли решение, на которое мало кто отважился бы в то страшное время. Оно было основано на глубокой вере Мандельштама в могущество своего таланта, на своеволии его жены и на страстном желании обоих остаться в Москве.
Вероятно, разумнее было бы увезти Мандельштама куда-нибудь за стоверстную зону или в Старый Крым, где продолжала жить Н. Н. Грин, — а там уж настигла бы его судьба или миновала — неизвестно. Но в 1937 году болтаться по Москве и Ленинграду, без права жительства в этих двух городах, упрямо мелькать перед глазами насмерть перепуганных литературных деятелей или распалившихся от крови администраторов — было безумием для каждого, а для больного Мандельштама трижды безумием! Но Надя не могла противостоять стихийной тяге Мандельштама к легализации, а Осип был беспрерывно подстегиваем Надей в ее азарте авантюристки.
Осип с пафосом читал повсюду свою «Оду» Сталину, надеясь на ее успех у «вышестоящих». Но, кажется, эти стихи производили благоприятное впечатление только на Лилю Яхонтову. Она уговаривала Осипа Эмильевича обратиться к Сталину с покаянным письмом и грозилась сама послать такое письмо вождю, если Мандельштам этого не сделает. «И вы знаете, она может, она — такая», — в ужасной тревоге говорил мне Евгений Яковлевич. Он справедливо опасался, что в угаре арестов и казней напоминание об авторе страшной эпиграммы приведет к катастрофе.
Осип Эмильевич не понимал, что его торжественные большевистские стихи совсем не во вкусе тогдашних законодателей литературы. «И куда он лезет? Он им совсем не нужен, – сокрушался мой друг, — да и фамилия его им не импонирует». Под величайшим секретом он меня посвятил в тайну одного известного советского писателя, которому предложили в «Новом мире» переменить свою еврейскую фамилию на русский псевдоним.
Тем не менее устоять перед натиском одержимости Мандельштама было очень трудно. Это сказывалось и на случайных бытовых эпизодах. Евгений Яковлевич мне рассказывал, как Мандельштам заставил его тещу прервать свои занятия с певцами («Она бросила своих певунчиков!!»), спуститься к малознакомым жильцам на нижнем этаже и попросить их дать возможность Мандельштаму позвонить по их телефону. Он был в таком отчаянии, обнаружив, что у Хазиных испорчен телефон, что строгая Мелита Абрамовна изменила всем своим привычкам, однако, вернувшись к себе, промолвила: «Он — сумасшедший».
Моя Елена описывала, как Мандельштамы приезжали к ним обедать и сколько тревоги они вносили с собой. Но хозяева быстро вовлекались в их ритм. Осип Эмильевич вел интересные застольные беседы о литературе, а Осмеркин гордился тем, что поддерживает гонимого поэта. Он сделал несколько его портретных зарисовок карандашом. Один из этих застольных набросков мне очень нравился, сходство с Мандельштамом было уловлено замечательно.
Иногда Мандельштамы как будто забывали о своих бедах и в противовес им пытались веселиться. Однажды днем зашли ко мне с приехавшей из Воронежа Н. Е. Штемпель, и мы вчетвером пили вино.
Ко мне они приходили только днем, нелегальных ночевок в квартире моего отца я не могла им предоставить.