Наша семья состояла из шести взрослых, с разными профессиями и интересами людей, несколько чудаковатых, каждый в своем роде, искусственно объединенных в одной квартире. Каждый имел по комнате. Один из моих братьев был женат на нашей же двоюродной сестре, женщине хотя и лишенной «герштейновских» чудачеств, но богато оснащенной собственными причудами. У них недавно родился сын. Забежавшие ко мне Мандельштамы были свидетелями, как мой маленький племянник впервые заговорил, начав с очень трудного слова. Они часто потом припоминали, как он прыгал по моей тахте и с сияющими глазами победоносно выговаривал: «Иго-ло-чка». Для Осипа Эмильевича это было каким-то переживаньем.
Дом наш был средоточием страстей, слез и упрямства, а также скрытых шрамов от взаимно наносимых душевных ран. Особенно это проявлялось в напряженности, с которой мы все сходились за обеденным столом. Но Надежда Яковлевна, несмотря на бешенство моей невестки-кузины, сумела овладеть вниманием всех членов семейства.
С моим отцом она беседовала о заграничных впечатлениях — в детстве она успела побывать с родителями в Швейцарии.
С моей старшей сестрой (своей ровесницей) она мерялась «площадочками» — так она называла расстояние между бровями, носом и лбом. У них у обеих были лбы итальянского типа эпохи Возрождения. А так как моя сестра окончила Консерваторию по классу фортепиано у проф. А. Б. Гольденвейзера, Надежда Яковлевна имела повод рассказывать, как она играла с ним в шахматы в Доме отдыха.
С мамой Надежда Яковлевна беседовала о Софье Андреевне, замечая, что «не так легко быть женой Льва Толстого».
На кухне она весело пекла песочное печенье под хмурыми взглядами нашей домработницы.
Очень быстро Надежда Яковлевна прозвала нас Габсбургами. Оказывается, в нас говорила тысячелетняя кровь предков, превратившая нас, так же как и поздних отпрысков австрийской императорской династии, в усталых и рафинированных людей. Еще через несколько дней обнаружилось, что у меня «эренбурговский глаз» — такой же серый и умный. Моя ироничная подруга Лена говорила по этому поводу: «Ей надо подать на блюде тех, с кем она встречается. Это и есть светскость». Но у Осипа Эмильевича подобная вычурность имела, по-видимому, другие корни. Он заметил, что у меня египетский профиль. Я удивилась, а он, в свою очередь, тоже удивился: «Разве вы не помните?.. колесницы фараона… рядом с ним телохранитель… или шеренга воинов в профиль… вот вы похожи на того воина с копьем». Не знаю, было ли у меня действительно внешнее сходство с древним египтянином, и, по правде сказать, я плохо помнила, как выглядели колесницы фараона — до того ли было? — но что-то Осип Эмильевич предугадал: «телохранительство» было нашей семейной чертой. Все мы подставляли дружеское плечо кому-нибудь, кого считали выше или несчастнее себя. И по мере того, как жизнь закаляла меня, я все более и более из «прислоняющегося» превращалась в «поддерживающего».
Часто я навещала Мандельштамов у старшего брата Надежды Яковлевны Евгения Яковлевича. Осип Эмильевич в ту пору жил под знаком «выхода из литературы». Он не хотел быть писателем. Он не считал себя писателем. Он ненавидел письменный стол. Он небрежно обращался с ненужными ему книгами: перегибал, рвал, употреблял, как говорится, «на обертку селедок».
На домашнем языке это называлось «растоптать Москву». За то, что она считала Мандельштама «бывшим» поэтом, за то, что проза его не была «реалистичной», а статьи были непонятны. И еще за то, что конфликт с А. Г. Горнфельдом лишил Мандельштама налаживающейся было переводческой работы.
– Мы откроем лавочку, — увлеченно мечтал Осип Эмильевич. — Наденька будет сидеть за кассой… Продавать товар будет Аня.
– А вы что будете делать, Осип Эмильевич?
– А там всегда есть мужчина. Разве вы не замечали? В задней комнате. Иногда он стоит в дверях, иногда подходит к кассирше, говорит ей что-то… Вот я буду этим мужчиной.
Но вскоре опять — красноречивые обличительные тирады, беганье из комнаты в коридор к телефону: хлопотать, жаловаться, требовать ответа… Возвращался, советовался, бежал назад к телефону и кидался в изнеможении на диван, обнимая «Наденьку». Иногда затевал какую-нибудь игру. Меня они оба донимали забавой «Поставим Эмме компресс» — и начинали обматывать меня полотенцами. Я отбивалась, они хохотали, и я хохотала, но была не совсем довольна.
Жалобы, обвиненья, заявления он диктовал Наде.
И снова придумыванье новых покровителей, ожиданье назначенного часа.
Паденье на диван, как в воду.
Однажды бросился так и… заснул.
Он лежал на боку, подложив руку под голову, согнув колени, и все его члены приобрели особую легкость. Как будто и нервная, но рабочая кисть руки, и утончившиеся черты лица, и даже его странное телосложение подчинились какой-то таинственной гармонии. Он совсем не был похож на лежащего человека, а будто плыл в блаженном покое и слушал…
И еще десятилетия спустя, когда при мне произносили имя Осип Мандельштам, мне хотелось воскликнуть: «Как он красиво спал!» Но я сдерживала себя, боясь показаться смешной.