Во время плавания произошли два эпизода, которые мне запомнились и о которых стоит рассказать. Как-то я убирал со стола, вытирал клеенку и, может быть, мыл посуду; не знаю точно почему, один пожилой англичанин вступил со мной в разговор и поинтересовался, чем я занимался до военной службы; когда он узнал, что я преподавал бы философию в Тулузском университете, если бы не был призван в армию, то разразился гневными упреками в адрес французского и английского правительств. Кажется, эти упреки он обращал к своей жене: «Много лет подряд я говорил тебе, что с этой дурацкой политикой мы все потеряем. И вот где мы очутились двадцать лет спустя после победы». Университетский профессор, превращенный в посудомойку, становился для этого человека символом общества, сошедшего с ума, несчастья, которое французы и англичане сами на себя навлекли.
Сильное впечатление оставила у меня организация жизни на корабле. Тысячи солдат подходили один за другим, чтобы наполнить едой свои котелки. От них не требовали ни «талонов», ни удостоверений личности, им доверяли, никто не принимал предосторожностей против жуликов или любителей дармовщины… На «Иттрике» я впервые вдохнул британский воздух и сразу же почувствовал себя непринужденно, хотя не понимал ни одного слова из английского языка моряков и солдат и почти ничего — из английского языка интеллектуалов.
Что поразило всех нас — людей, приехавших из страны, поставленной вверх дном, с миллионами беженцев на дорогах, преследуемых картинами разгрома и бомбежек, — так это покой и упорядоченность английской деревни. Как бы мгновенно образ войны стирался! Газоны ни в чем не уступали легенде о них. Первые же разговоры с рядовыми подданными Ее Величества побудили нас замолкнуть и быть признательными. Вам возвратят ваше отечество к Рождеству, говорил мне один невысокий человек, живший в очаровательном коттедже. На высшем общественном уровне никто не игнорировал опасность; простые люди также были в ожидании воздушной атаки и вероятной попытки высадить десант. Заводы работали на полную мощность, шла организация отрядов милиции для поддержки армии; личный состав ее был вывезен с континента, но тяжелое вооружение она потеряла. Странное впечатление: доверчивая, а в каком-то отношении и почти бессознательная нация. В море мы узнали о подписании перемирия. Нам открывалась нетронутая страна, которую лишь чуть-чуть задела буря, опрокинувшая карточный домик великой державы; над этой страной нависла смертельная угроза, но солнце — весеннее солнце 1940 года — освещало пейзажи, где все дышало покоем, негой и довольством.
И вот я оказался в Лондоне, вместе с несколькими тысячами французских солдат разместился в Олимпия-Холле; нам ничего не оставалось делать, как только есть, наводить — безуспешно — чистоту в нашей конуре и разговаривать. Мы обсуждали, по выражению, распространенному в те времена, «удар» (le coup). Собранные в Олимпия-Холле французы представляли все социальные категории, все политические направления. Перемирие или перевод правительства в Северную Африку? По обеим сторонам Ла-Манша французы спорили об одном и том же. В своем большинстве они заняли довольно четкие позиции. Одни считали, что Маршал и его люди предают Францию и ее союзников, другие — что Генерал и его люди отрываются от нации. Мне не раз доводилось подвергать испытанию случайных собеседников, предлагая им парадоксальное внешне суждение: решение Маршала не лишено преимуществ, при условии, что Англия выигрывает войну. Это парадокс, поскольку лидер, находившийся в Бордо, делал явную ставку на германскую победу, а лидер, находившийся в Лондоне, рассчитывал на английскую победу. И в самом деле, победа англичан привела генерала де Голля к власти. Но перемирие спасло несколько миллионов французов от лагерей военнопленных; неоккупированная зона облегчила положение половины французов; забота о том, чтобы не проливалась французская кровь, могла легитимно влиять на умы государственных деятелей. В конце июня 1980 года со мной встретился один пожилой господин, имя которого сегодня я уже забыл. Он напомнил мне о разговоре в Олимпия-Холле. Мои речи, по словам этого человека, так его поразили, что он спросил, кем я являюсь. И успокоился только тогда, когда узнал о моем университетском дипломе и о моих профессиональных занятиях.
Во время моего первого пребывания в Лондоне я вновь встретился с Робером Маржоленом, входившим в команду Жана Монне;[90]
он два дня провел в дюнкеркском аду и сопровождал будущего «Господина-Европа» 115 в Бордо. Маржолен хотел возвратиться во Францию. Не потому что колебался в выборе лагеря, но потому, что считал себя морально обязанным в такое время прежде всего найти свою семью, свою мать.