Последняя фраза была оторвана от контекста. Однако в моих глазах скептицизм не означал потерю всякой веры или безразличие к общественному делу: я желал, чтобы мыслящие люди, освободившись от светской религии, более не были склонными оправдывать то, что нельзя оправдать. Я допускал, что, может быть, эти люди перестанут интересоваться политикой, если обнаружат ее границы. В нашем мире, где имеется такое множество возможностей и поводов для взаимного истребления, сомнение относительно моделей и утопий обещает, по крайней мере, уменьшить число людей, которым не терпится убивать себе подобных во имя своей веры.
Но не окажется ли книга, даже если устранить это недоразумение, под обстрелом банальной критики: вы разрушаете, но что же вы создаете?
Я испытываю искушение вернуться к диалогу с о. Дюбарлем. Вот, по его словам, то, чего я желал бы от всей души: «Окончание идеологического века, разумное использование технического прогресса с целью создать жизнеспособный ныне мир людей, в котором свобода в универсальном масштабе была бы столь реальной, сколь это возможно, хотя бы и представлялась довольно прозаичной. Очевидно, в его глазах именно тот человек, в котором духовные страсти смягчились, лучше всего способен использовать историю во благо и успешно включиться в политическое действие. Как раз поэтому критика в конце концов отбросила и что-то ценное под предлогом исправления неразумно осуществленного».
В самом деле, я полагаю, что устройство общественной жизни на этой земле оказывается, как говорит опыт, делом довольно прозаичным. Индустриальное общество, кошмарное в его советском варианте, несовершенное и вульгарное — в американском, остается доминирующим типом нашей цивилизации. Те, кто ждет Царства Божия на земле или надеется на него, преображают людей и институты, более не видят их такими, какими их показывает нам история. Удовлетворенность мелкой буржуазии, облегчение тягот трудящихся благодаря машинам, налоги, умеряющие гордецов и дающие необходимый минимум беднейшим, — все это действительно выглядит прозаичным. Но советская действительность — разве она менее прозаична из-за того, что чудовищна?
Часть третья
ПРОФЕССОР СРЕДИ БУРИ
(1955–1969)
XIII
ВОЗВРАЩЕНИЕ В СТАРУЮ СОРБОННУ
В июне 1955 года я захотел быть избранным в Сорбонну и плохо скрывал от самого себя силу этого желания. Почему? Пробудилась ли во мне университетская амбиция, которую сразу же после войны усыпило политическое зелье? Как я посчитал, быть может безосновательно, журналистика дала мне все, что я мог от нее получить или благодаря ей приобрести. В моем сознании вновь возникло юношеское беспокойство: не подстерегла ли меня, в мой черед, склонность к легкости, не увлекла ли она меня на путь, который не являлся или, по крайней мере, не должен был являться единственным для меня? Мои довоенные книги не предвещали моего превращения в хроникера «Фигаро». Я вспомнил о саркастическом предсказании Селестена Бугле, когда мои суждения о правительстве Леона Блюма раздражали этого человека левых взглядов.
От Сорбонны я ждал дисциплины, которую потерял. Рождение в июле 1955 года маленькой девочки, пораженной болезнью Дауна, последовавшая через несколько месяцев после этого смерть Эмманюэли, которую унесла быстротечная лейкемия, поразили меня больше, чем я мог бы выразить. Не существует обучения несчастью. Когда оно нас настигает, нам еще все предстоит познать. Я оказался плохим учеником, медлительным и бунтующим. Я попытался найти убежище в работе. Но чем глубже я погружался в это мнимое убежище, тем больше терял самого себя. Осознание этого заставляло меня страдать еще сильнее, обостряя боль самого несчастья и бередя раны, которые время не заживляло. Я стал ждать помощи от Сорбонны и не обманулся в своих надеждах. Она не вернула мне то, что 1950 год навсегда у меня отнял, но помогла мне примириться с жизнью, с другими и с собой.