В конце я повторил самое существенное: «Некоторые французы, специалисты по германским делам, иногда утверждали в 1933 году, что национал-социализм содействует немецкому возрождению и что это — счастливое событие в нашей солидарной Европе. В моих глазах национал-социализм — катастрофа для Европы, потому что он оживил почти религиозную вражду между народами и потому что он отбросил Германию к ее старой мечте и ее всегдашнему греху: под видом горделивого утверждения своей самобытности она погружалась в свои мифы — миф о себе самой и миф о враждебном мире… Разумеется, мы должны стараться понять происходящее и искать возможности добрососедского соглашения, но взаимопонимание требует общего языка и доверия — можем ли мы, по совести, найти этот общий язык и оказать это доверие? В противном случае останется всего лишь хрупкий мир, основанный на силе и страхе». Говоря о страхе, я имел в виду страх перед войной как таковой.
То, что содержалось между процитированными вступлением и заключением, — анализ сторонников национал-социализма, непролетарских или антипролетарских масс, — в целом сохранило свое значение (впрочем, там нет ничего оригинального); верен также разбор причин, по которым немецкий народ к 1935 году отнюдь не разочаровался в новом режиме, а, напротив, теснее сплотился вокруг своих новых правителей; недостаточен был у меня главным образом анализ экономической политики Шахта и факта снижения уровня безработицы (в тот момент уже на 50 %). В строительстве автострад я видел только подготовку к войне, преувеличивал роль перевооружения в экономическом подъеме, еще не вполне понял механизм «зажигания», «множителя»[48]
внутри экономики, отделенной от внешнего мира системой валютных курсов.С. Бугле принял под свое крыло французское бюро Института социальных исследований
Мое сотрудничество в «Zeitschrift für Sozialforschung» не означало, что я примкнул к марксизму или к Франкфуртской школе. Моим критическим обзорам часто недоставало снисходительности, они не всегда сообразовывались с университетскими обычаями. При случае я сурово обходился с «мандаринами», и они показали мне, как должен вести себя молодой человек. Историк Анри Озер, с которым я дерзко спорил, написал разгромный отчет о моем «Введении», не утруждая себя аргументами. Через несколько недель на собрании административного совета Центра документации С. Бугле упрекнул его за то, что он не представил книгу, прежде чем ее отвергнуть. Немного смущенный, А. Озер рассыпался в комплиментах в мой адрес. Ни Кожев, ни Койре, ни Эрик Вейль не ставили высоко, в философском отношении, Хоркхаймера или Адорно. Я склонялся перед суждением своих друзей, которыми восхищался. Признаюсь, впрочем, что тридцать лет спустя меня не убедила гениальность Маркузе. Добавлю, что последний всегда производил на меня впечатление «порядочного человека» — учтивого, ничуть не агрессивного. Вот один пример в подтверждение сказанного.
В начале мая 1968 года ЮНЕСКО организовала коллоквиум, посвященный Марксу, по случаю стопятидесятилетней годовщины его рождения. Благодаря уловке Жана д’Ормессона я был приглашен выступить на первом, торжественном, заседании. Я озаглавил свою речь двумя эпитетами, которые использовал в своей диссертации:
Мои отношения с Хоркхаймером, Адорно и Поллоком были более светскими, чем интеллектуальными. В 1950 году я вновь встретился с Хоркхаймером — он был теперь rector magnificus 78
Франкфуртского университета. Явно довольный тем, как судьба вознаградила его за прошлое, он имел честь принимать канцлера Аденауэра, посетившего город. Приглашенный университетом, я в тот же день прочел речь