Не стану говорить о договоре, который вы готовы заключить с Испанией, ни о намерениях наших ублаготворить народ — я отправляюсь от того, что без этих средств обойтись нельзя. Но мне пришло в голову еще одно средство, на мой взгляд, как нельзя более способное заставить Парламент относиться к нам с должным уважением. У нас есть в Париже армия, на которую, доколе она остается в стенах города, будут смотреть как на сброд. Я сделал наблюдение и уже говорил вам о нем, наверное, раз двадцать за эту неделю: вы не найдете в Апелляционных палатах советника, который не мнил бы, что может командовать армией уж никак не с меньшим правом, чем ее военачальники. Помнится, я упоминал вчера вечером, что власть, какую частные лица приобретают в народе, становится несомненною для всех лишь тогда, когда ее видят в действии, ибо те, кто вправе пользоваться ею в силу своего звания, утратив ее на деле, еще долго цепляются за нее в своем воображении. Вспомните, прошу вас, все то, что вы в этом смысле наблюдали при дворе. Да разве нашелся там хоть один министр или придворный, который до самого Дня Баррикад не поднимал на смех все, что ему говорили о приверженности народа Парламенту? Между тем не было такого министра или придворного, который не замечал бы уже неотвратимых признаков революции. Баррикады должны были их убедить, — однако разве они их убедили? Разве они мешали им начать осаду Парижа в уверенности, что прихоть народа, вызвавшая беспорядки в столице, не способна толкнуть его к войне? То, что мы делаем сегодня, делаем ежедневно, могло, казалось бы, рассеять их заблуждение — но разве оно их отрезвило? Разве Королеве не твердят изо дня в день, что богатые горожане преданы ей и в Париже одна лишь подкупленная чернь предана Парламенту? Я объяснил вам причину, по какой люди умудряются тешить себя и обманываться в подобных делах. То, что произошло с двором, теперь происходит с Парламентом. В нынешней смуте он имеет все знаки власти — вскоре он утратит ее истинный смысл. Он должен бы это предвидеть, слыша поднимающийся против него ропот и видя, как народ все более поклоняется мне и Бофору. Куда там! Он поймет это лишь тогда, когда дело дойдет до настоящей с ним расправы, когда ему нанесут удар, который сокрушит его или же ослабит. Все остальное он примет лишь как наше на него покушение, в котором мы потерпели неудачу. Это придаст ему храбрости; если мы пойдем на уступки, он и впрямь станет нас утеснять и вынудит погубить его самого. А это не в наших интересах по причинам, какие я изложил вам выше; наоборот, нам выгодно не причинять ему вреда, дабы уберечь от раскола нашу партию, но при этом действовать так, чтобы Парламент понял: благополучие его неотделимо от нашего.
А для этой цели, на мой взгляд, нет лучшего средства, нежели вывести войска наши из Парижа и разместить их там, где они будут безопасны от неприятеля, но откуда смогут, однако, прийти на выручку нашим обозам; притом надо устроить так, чтобы Парламент сам потребовал вывода войск из города, дабы это не заронило в нем подозрений или хотя бы заронило лишь тогда, когда нам это будет на руку и заставит его соображаться с нами. Эта мера предосторожности вместе с другими, какие вы уже решили взять, приведет к тому, что Парламент, сам того не заметив, поставлен будет в необходимость действовать в согласии с нами; любовь народа, с помощью которой мы только и можем его сдерживать, уже не покажется ему призраком, когда призрак этот обретет жизнь и как бы плоть благодаря войскам, которые не будут более в его руках».
Вот что я второпях набросал за столом в кабинете герцогини Буйонской. Вслед за тем я прочел написанное вслух и, дойдя до того места, где я предлагал вывести армию из Парижа, заметил, что герцогиня сделала мужу знак; как только я окончил чтение, он отвел ее в сторону. Они беседовали минут десять, после чего герцог объявил мне: «Вы столь хорошо знаете состояние умов в Париже, а я столь плохо, что вы должны простить меня, если я ошибаюсь в суждениях об этом предмете. Я не стану оспаривать ваши доводы, я подкреплю их тайной, которую мы вам откроем, если вы поклянетесь спасением души сохранить ее от всех без изъятия, и прежде всего от мадемуазель де Буйон. Виконт де Тюренн, — продолжал герцог, — написал нам, что со дня на день объявит себя сторонником нашей партии. Во всей его армии только два полковника внушают ему опасения, но он еще до истечения недели найдет способ оградить себя от них и тотчас выступит для соединения с нами. Он просил, чтобы мы сохранили это в тайне от всех, кроме вас». — «Но его наставница, — с гневом присовокупила герцогиня, — потребовала, чтобы мы хранили тайну и от вас, как от всех прочих». Под наставницей она имела в виду сестру г-на де Тюренна, мадемуазель де Буйон, к которой он питал доверенность безграничную, а герцогиня Буйонская ненавидела ее всей душой.