Я только что вернулся с похорон бедного Льва. Что за низкопробное, убогое, недостойное, позорное мероприятие! И конечно, как только было объявлено о его смерти, хлынули насмешки и оскорбления. Просто тошнит при одной мысли о тех былых льстецах, подхалимах и членососах, которые лебезили перед ним, выпрашивая еще несколько дукатов, и которые сейчас судорожно строчат свои мерзкие стишки и распространяют их по городу. Вчера они пели дифирамбы, сегодня – клевещут и лгут. Против Льва были выдвинуты все виды обвинений. Мне, конечно, все равно, но о том, что действительно является правдой – например, о страсти быть отдолбанным хорошо оснащенным молодым человеком, – едва ли упоминают, в то время как обвинений безо всякого основания – например, в том, что рука у него была прижимистая, – сейчас столько, сколько оргазмов в борделе. На деньги Лев был так же скуп, как и на жопу, – то есть совсем не скуп; на самом деле он был расточительно щедр.
В одном желчном пасквиле, который мне довелось прочесть как раз сегодня утром, написано:
Антонио да Спелло произнес похоронный панегирик, который вряд ли можно было назвать многословным – каким бы ему следовало быть на самом деле, так как в таких случаях они всегда многословны. Лев заслуживал мучительно затянутой витиеватой речи, а получил лишь краткую констатацию неоспоримого факта, что он мертв. В одном месте я даже заметил небольшое suggestio falsi:
«Конечно, Его Святейшество, как хорошо известно, был, в отличие от своего горячего предшественника, склонен к осторожности в международных делах, – говорил старый лис. – И при многих обстоятельствах это – добродетель. Книга притчей Соломоновых восхваляет осторожность, а мы все прекрасно знаем, что Его Святейшество был человеком, почитавшим Святое Писание и крайне не расположенным давать мгновенные ответы на вопросы международного значения».
Ну конечно, правда, что Лев был человеком благоразумным, никогда не принимавшим политических решений поспешно, но намек на то, что он был хронически нерешителен, – совершенная ложь.
Вездесущий Парис де Грассис, папский церемониймейстер (несомненно, репетируя фразу для записи в свой дневник – vademecum), шепнул мне:
– Ipse sermo fuit brevis, compendiosus et accomodatus, правда?
– Иди прочь и оставь меня в покое.
А что касается самих похорон – parturient montes! Я знаю, что бедный Лев был полным человеком, но неужели шестеро крепких носильщиков не могли нести его гроб ровно? В одном месте пути гроб так сильно наклонили к земле, что тело Льва сползло на фут или два; митра с головы свалилась, а папское одеяние задралось так высоко, что показались круглые, пухлые, с ямочками колени. Я чуть не разрыдался, вообще-то я действительно разрыдался, но потом. Папе из великой семьи Медичи, давшему начало золотому веку Афины Паллады, выделили очень бедное место упокоения – всего лишь скромное надгробие над его останками в соборе Святого Петра. Конец Льва очень резко контрастирует с блеском его правления. Правда, конечно, что другие Папы претерпели еще большее унижение – Александра VI Борджиа, например, опухшего и побелевшего от яда и августовской духоты, перетаскивали с места на место, оставляя вонять, пока его управляющие хватали все, что только можно было унести, – но мне-то что до этого? Лев, который сиял при жизни подобно солнцу, не должен был угаснуть подобно коптящему фитилю.
Где блистательное великолепие, свойственное Льву X? Где свет учености, преданность античности, искусствам и культуре, что было его величием и славой? Он ушел из жизни с вздохом таким же зловонным, как и его знаменитый пердеж. Бедный Лев.
Серапику арестовали этим утром и содержат под стражей по обвинению в растрате; глупенький ублюдок, видно, продолжал пользоваться своим талантом финансового крючкотворства, работая и личным казначеем Льва, – но об этом я ничего не знаю, так как я не совал нос в денежные отношения Серапики и Льва. Не знаю, где его содержат, но такой оранжерейный цветок, как Серапика, неизбежно увянет и погибнет, запертый в четырех сырых темных стенах. Можно попытаться узнать, где он, и послать ему коробку миндальных драже, которые он так обожает.
В то утро, когда кардинал Джованни де Медичи вошел во Флоренцию, я получил письмо от Андреа де Коллини. Письмо не было датировано, но его явно доставили из Рима. Я был и удивлен и встревожен: сожжение Лауры стало катастрофой, величайшей трагедией, но оно, казалось, вызвало в магистре не горе, а замешательство. Я не мог этого понять. Также не мог я примирить жалкую бездеятельность, нашедшую на него, со смелостью и силой характера, которые, как мне известно, ему присущи. Я разорвал ленточку и сорвал с письма толстую восковую печать. Вот что я прочел: