По сей день я задаюсь вопросом, откуда взялось мое непоколебимое и безответственное чувство безопасности и мое благословенное невежество, при том что я сознавал некоторое свое отличие от одноклассников. Я не посещал уроки катехизиса, по четвергам мать сопровождала меня на послеобеденные уроки в талмуд тора. Занятия проходили в маленькой синагоге возле вокзала в Удине, в помещении, где раньше был амбар. Нас учил раввин, венгерский еврей, впоследствии ставший знаменитым ученым-талмудистом в Америке и в Израиле. Это был крупный мужчина, бедный и отягощенный большой семьей. Как и кантор, которого наша община приглашала на осенние праздники, он носил длинную бороду и всегда был одет в запятнанный черный лапсердак. Я знал, что раввин и кантор — хотя и евреи, как и мы, — были «иными». Их внешний вид был очень странным, и они, наверное, постоянно разрешали не существующие для меня проблемы, связанные с пищей и соблюдением субботы, они походили на тех странных бородатых субъектов, которые время от времени звонили в колокол у двери нашей квартиры и неподвижно стояли там в молчаливом ожидании. Аннета, одетая, как всегда, в бело-голубое полосатое рабочее платье, в фартуке с оборочками и с кружевной шапочкой на голове, приоткрывала дверь, но оставляла ее на цепочке, чтобы они, не дай Бог, не вошли. Затем она бежала к моей матери, чтобы сообщить ей на пьемонтском диалекте: «Мадам, здесь один из этих». Мать всегда понимала ее с полуслова. Неожиданно для меня она всегда — даже тогда, когда у нее были гости, — вставала, шла к себе в спальню, выдвигала ящик комода и вынимала оттуда маленький черный шелковый мешочек, унаследованный ею от своей матери, в который она собирала большие серебряные монеты в двадцать лир с головой Муссолини на одной стороне и изречением «Лучше прожить один день львом, чем сто лет овцой» на другой. Она брала одну из этих монет и шла к двери, сопровождаемая для пущей безопасности не устававшей изумляться Аннетой, снимала цепочку и вкладывала монету в руку странного субъекта, которую тот покрывал носовым платком сомнительной чистоты. «Они грязные», — комментировала Аннета. «Да, — отвечала мать, — но они хорошо воспитаны, поскольку, сознавая это, они прикрывают руки платком». Ей никогда, даже после приезда в Израиль в последние годы ее жизни, не приходило в голову, что ортодоксальные евреи поступают так, будучи уверенными в том, что в семье, подобной нашей, женщина вполне может быть «нечистой». Определенно, какое-то эхо антисемитизма доносилось до моих ушей, но это было эхо процесса Дрейфуса, о котором мне как-то говорил отец, не упоминая, разумеется, о том воздействии, которое это дело оказало на Теодора Герцля
[26]. То были события, происходившие вдали от нас. Хотя некоторые члены нашей семьи, жившие в Париже, до сих пор их помнили, мне они казались чем-то вроде деяний Чингисхана или, скажем, Аттилы — дела столь нереальные, что они даже усиливали мое ощущение безопасности. В штаб-квартире фашистской партии в Удине, где у моего отца были большие связи, все открыто выступали против начинавшихся в Германии преследований евреев, но не потому, что жертвами были евреи, а потому, что преследователями были немцы, которых местные итальянцы ненавидели. Брат моего отца, продолжавший быстро подниматься по ступеням своей карьеры, писал нам — или рассказывал во время наших летних встреч на его даче в горах — о своих встречах с Муссолини. Эти весьма дружеские встречи никогда, по словам моего дяди, не заканчивались без намека со стороны дуче на разницу между евреями Италии и всеми прочими евреями мира. Мы были в безопасности, потому что отличались от других, и мы могли отличаться от других, поскольку до сих пор были в безопасности.