Еще раньше я показывала ему какой-то свой нигде не принятый очерк. Осипу Эмильевичу было ужасно скучно его читать. «Так писали в девяностых годах, — сказал он, — у вас получилось даже довольно живо, но теперь надо писать по-другому». Опять «девяностые годы»! Это был какой-то жупел для Мандельштама, воплощение всего пошлого и Безвкусного и в литературе, и в искусстве, и в быту.
После «Подсолнечного я застала Мандельштамов уже в другом месте — в угловом сером доме в Спиридоньевском переулке. Они сняли комнату в отдельной квартирке у ИТРовского работника, который жил там с женой и семилетним сыном.
Была лучшая московская пора — начало осени, бабье лето. Москва звенела, гудела и зеленела с желтизной. Осип Эмильевич дышал всем этим, подымаясь на плоскую крышу нового дома, где они жили.
Неожиданно под вечер пришел Кирсанов. Мандельштам и его повел на крышу. Вернулся оживленный, довольный тем, что поговорили о стихах. Когда Кирсанов ушел, Мандельштам еще долго распевал его строфу
(дальше, к сожалению, не помню) и ходил по комнате, почти танцуя.
А я знаю еще случай, когда Осип Эмильевич влюбился не в строфу и не в строку и даже не в слово, а в одну букву — в букву «д» в одном определенном сочетании. Вот как это обнаружилось.
Я была больна, лежала в постели и читала «Двенадцать стульев», только недавно вышедшие. Осип Эмильевич навестил, увидел в моих руках книгу Ильфа и Петрова, обрадовался. Ему не надо было заглядывать в нее, чтобы цитировать. Он знал наизусть, что оркестр, игравший в московской пивной, состоял из «Галкина, Палкина, Малкина, Чалкина и Залкинда». Первые четыре фамилии он произнес скороговоркой, а последнюю с ударением на последнем слоге, как будто колоду опускал: «и ЗалкинДа». И здесь голос его гулко и мелодично резонировал. У него были удивительные обертона на нижних регистрах. Он повторял и повторял эти фамилии (Галкина, Палкина, Малкина, Чалкина и Залкинда), выделял на разные лады слог «да» и хохотал, хохотал.
Смеялся Мандельштам не как ребенок, а как младенец. Он раскрывал и закрывал свой беззубый рот, его прекрасные загнутые ресницы смежались, и из-под них ручьем текли слезы. Он вытирал их и мотал головой.
Иногда говорил с большим азартом о политике. Борьба с «правым уклоном» в партии вызвала у него цепь рассуждений, закончившихся простым житейским наблюдением: все
притихли и выжидают, кто победит. В другой раз неожиданными формулировками и строго логическими доводами предрекал новую мировую войну и, присев на краешек
дивана, подняв указательный палец, торжественно провозгласил:
— Покупайте сахар!
Конечно, это была игра, но мне она показалась странной: в нашем доме считалось, презренным делать запасы.
В тот день Осип Эмильевич был очень маленького роста. Это с ним случалось. Вообще-то он был классического среднего роста, но иногда выглядел выше среднего, а иногда — ниже. Это зависело от осанки, а осанка зависела от внутреннего состояния.
Позднее Надя рассказывала, что в Армении на глазах у всех у Осипа Эмильевича стала раздуваться на шее огромная опухоль, как зоб, а через несколько часов опала. Теперь такому чуду найдено название: «аллергия», но тогда мы ни о чем таком и не слыхивали.
Все это свидетельствует о повышенной нервозности Мандельштама. Он пребывал в постоянном внутреннем движении. Отсюда и противоречивые отзывы о его внешнем облике, трудноуловимом для статического портрета.
К тому же у Мандельштама было странное сложение. Я имею в виду разительное несоответствие между нижней и верхней частями туловища. Очень прямая и стройная спина с хорошо развернутыми плечами, изящный затылок, правильной овальной формы голова — все это было посажено на разросшийся в кости таз, очень заметный из-за неправильной постановки ног: пятки вместе, носки врозь. Это создавало отчасти шаркающую, отчасти и вовсе не поддающуюся определению походку. Может быть, знаменитая запрокинутая голова Мандельштама, производящая впечатление подчеркнутой гордости, была связана с этим недостатком. Эта привычка как бы устанавливала при ходьбе равновесие всего корпуса.
В Старосадском переулке в комнате отсутствующего брата Осипа Эмильевича Мандельштамы встретили меня сурою. «Мы бедны, у нас скучно», — обиженно произнес Осип Эмильевич. А Надя стала живописно изображать, как к ним потянулись люди, принося дары — деньги или еду. Даже Клюев явился, как-то странно держа в оттопыренной руке бутербродик, насаженный на палочку: «Все, что у меня есть».