Краем глаза я вижу, как Алешка направился к дверям. Он не позвал меня с собой, и к лучшему. Это единственный человек, с которым бы я не хотела сейчас остаться наедине.
Танец кончается и ко мне подходит Ксана.
— Знаешь, Вика, — говорит она, — а у нас с мамой год назад случилось большое горе. Умер Ромка. А его бедная несчастная больная жена через два месяца после его смерти вышла замуж…
Да, часом раньше я бы удовлетворённо подумала про себя, что вот опять их надули, опять лезет наружу их неумение жить. Но теперь-то я понимаю, кого надувает тот, кто хочет надуть других. Кого надули мы с Ромкиной женой. И вдруг передо мной впервые встают подробности моего надувательства… Не просто слова, которыми я их назвала, тем самым отгородившись от сути, а сама подлая суть: грязный липкий пот страха, Ксанин взгляд, когда мы с Алешкой пришли навещать ее, наше с Алешкой убогое показное счастье, изначально невозможное, обреченное…
Я плачу, наконец-то я плачу, машу на всех руками, когда они обступают меня. Плачу по себе, по Ксане, по Алешке, по Ромке… Плачу оттого, что они простили меня, и я, таким образом, опять вышла сухой из воды, да еще нашла виноватого — своего бедного мужа, и представляю, в каком смятенье он ушел, что творится в его душе, которую я не сумела открыть, понять и полюбить. Может быть, я впервые
в жизни понимаю его. Да и вдруг права все-таки Ксана: Алешка прекрасный, наивный человек, разве что недальнего ума, потому недальнего, что исхалтурился душой рядом со мной, нелюбящей и нелюбимой? И если он заблуждается, то надо, чтоб кто-то вовремя объяснил ему, что к чему, объяснил бесстрашно, без снисхождения и без мелких счетов. Как же я посмела отпустить его одного, а сама осталась купаться в доброте и прощении моих товарищей?— Ребята, — говорю я, — мы должны встречаться… все изменится, ребята… А теперь мне нужно домой, к моему мужу.
Я иду через мастерскую, вижу их прощальные виноватые улыбки, выхожу в прихожую, открываю сумку… Вижу брошку. Я беру эту вещицу, снова прохожу через всю мастерскую к форточке и выбрасываю её туда.
— Ты права, Петровская… — говорю я.
Но Петровской уже нет. Ушла.
Куда она делась?
— Эй, Петровская, где ты? — слышу я, уходя.
6. Галина Петровская
Я выскочила за Снегиревым, потому что выглядел он не ахти. Узнать такое! Нет уж, хватит с меня подростковых подвигов и сурового молчания. Довольно того, что я тогда влезла не в своё дело, уверенная, что совершаю нечто большое и чистое, как говорили наши пионервожатые.
— Эй, Снегирёв! — крикнула я, — садись, подвезу… — распахнула дверцу машины.
— Богатая стала? — спросил он.
— Совсем уже ополоумел, не видишь? Это такси…
Он тяжело плюхнулся рядом со мной, попросил разрешения закурить.
— Ты что, и ушла из-за меня? — спросил он.
— Мне надо уже в парк. Потом еще вернусь к ним туда.
— Слушай, а ты даже разговариваешь, как человек… Я что-то не могу припомнить, чтоб ты разговаривала с кем-нибудь… Разве что сама с собой.
— Да, я была тяжёлой девицей…
— Послушай, зачем ты тогда влезла в эту историю… Не влезь ты тогда, всё могло быть иначе. Я ведь не мог простить Ксану именно из-за тебя. Да и Вика… Если б ты не сочинила на себя этот поклёп, она бы не попыталась выгородить тебя и подставить Ксану…
— Если бы да кабы… Все мы не знали, что творим. Пробовали себя: кто в роли злодеев, кто в роли героев… А на свете нет ни злодеев, ни героев. Просто люди заблуждаются либо по глупости, либо от большого ума.
— Да, жизнь сурова, — с какой-то утрированной важностью сказал он.
Мне захотелось рассмеяться. Почему — не знаю. Наверное потому, что Алёшка-то и был как раз из тех, кто до сих пор играет в героя.
— Может, она и сурова, но не кажется ли тебе, Снегирев, что иногда мы сами нагнетаем разные сложности? И не замечаем сложностей истинных? — Я тут же поняла, что моя фраза прозвучала обтекаемо, а потому была не убедительна.
— И в чем же, по-твоему, истинная сложность? — спросил он.
— В том, чтоб избрать для себя правильные принципы.
— Разве бывают принципы неправильные? И какие правильные?
— Правильные те, которые приносят радость тебе самому и окружающим.
— Ну уж нет. Человек живет не только для радостей…
Снегирёв совсем не изменился. Сколько я его помню, он всегда проповедовал суровость и воздержание. Это я видела. Они, мои одноклассники, думают, что я всегда была сбоку припекой и ничего о них не знала. И ошибаются. Я знала о них о них обо всех достаточно, как будто наблюдала за нами из первого ряда партера. Так уж сложилось, благодаря странностям моего воспитания и характера.