Читаем Меня зовут Шейлок полностью

Струлович ощутил, насколько несправедливы эти подозрения, только когда Беатрис, проглотив остывший кусок поджаренного хлеба, сказала Шейлоку, что ей было приятно познакомиться, а Шейлок вновь торжественно склонил голову и без всякой иронии или заговорщицкой усмешки ответил:

– Взаимно. Удачи в учебе.

Струловичу стало стыдно. Если отец не может видеть дочь в обществе другого мужчины без того, чтобы не вообразить какую-нибудь гнусность, значит, что-то где-то не так. Не будем ходить вокруг да около, подумал он, со мной самим что-то не так. Беатрис не обязательно покупать себе похотливую обезьяну, символизирующую мир без моральных устоев. Я и есть похотливая обезьяна.

Заметил ли Шейлок? И не пытается ли показать, что заметил?

Прежде чем уйти, Беатрис спросила, не сверился ли Струлович с ежедневником.

– Непременно сверюсь, – ответил он. – Обещаю.

– В прошлый раз тоже обещал.

– На этот раз правда сверюсь. Я подсуну записку с датой тебе под дверь.

– Просто пошли эсэмэску.

Они молча слушали, как Беатрис бегает по дому и собирается. Шум, который производила дочь, складывая вещи и разбрасывая книги – судя по звуку, она разбрасывала книги, хотя Струлович не верил, что они у нее есть, – обычно его раздражал. Казался излишней попыткой настоять на собственной независимости. Сегодня он невольно слышал этот грохот ушами своего гостя. Как же я буду скучать по ней, если она уйдет, подумал Струлович.

Вернее, когда уйдет.

Молчание ревело у него в ушах.

– Красивая девушка, – произнес Шейлок, когда входная дверь захлопнулась за Беатрис. – Приятная.

– Красивая – да. Приятная… не уверен.

– Могу судить только о внешности – о том впечатлении, которое она производит.

– Насчет внешности согласен. А то, что в ней неприятно, присуще им всем. Беатрис наделена природной проницательностью, но проницательность эта не настолько сильна, чтобы пересилить культуру, в которой она родилась.

– Еще немного, и вы заговорите, как старик.

– А сами вы разве говорили иначе? Разве отец по определению не старик? Свою дочь вы вообще держали взаперти.

– У меня не было выбора. Я потерял одну женщину и не хотел потерять другую.

– Это и называется быть стариком.

– Я знал, что ей грозит опасность.

– Какая? Пустые дурачества и барабанный бой? По-вашему, это такая уж серьезная опасность? Вы не допускаете, что мы сами создаем то, чего боимся, когда преувеличиваем его значение? Дом ваш был почтенным домом, но почтенный дом – не место для молоденькой девушки.

– Не хотите ли вы сказать, что позволяете дочери творить все, что вздумается?

– Я не в силах ей помешать.

– Но пытаетесь.

– Пытаюсь. Мой святой долг – попытаться.

– Я делал не больше вашего.

– И оба мы потерпели неудачу.

– Вы еще не потерпели.

Струлович долго смотрел в горящие, сумрачные глаза гостя. У него самого глаза были ничем не замечательные – неопределенного, жемчужно-серого цвета, точно Северное море в ненастный день. Глаза Шейлока напоминали два глубоких озера умбры, похожей на старую масляную краску – не столько отреставрированную, сколько отполированную случайными прикосновениями, – к которой вернулся первоначальный блеск. Они были темны той рембрандтовской темнотой, что таит в себе свет. Когда Струлович в них заглянул, ему почудилось, будто он стоит в церковной крипте. Мы совсем не похожи друг на друга, подумал он, если не считать наших чувств к дочерям. Так что же видят в нас обоих христиане – как понимают, что перед ними еврей?

По пристальному взгляду Струловича Шейлок понял, о чем тот думает.

– Нет, – произнес он, – мы совсем несхожи. Ни внешне, ни образом жизни. Вы не соблюдаете кашрут, не посещаете синагогу и, готов поспорить, не знаете ни слова на иврите. Так что же мы имеем в виду, когда говорим, что оба мы евреи?

– Меня больше интересует, что имеют в виду христиане. Что общего в нас видят?

– Нечто более древнее, чем они сами.

– В вас – возможно… Не хочу сказать ничего обидного.

– Я знаю, что вы хотите сказать. Но в вас тоже. Дело не в поношенности. Дело в неспособности оставаться безучастными. Вы вот считаете, что не верите, но все же слушаете древний наказ.

– В этом я ничем не отличаюсь от мусульманина или христианина.

– Нет, отличаетесь. Христиане так старательно приспосабливались к современной жизни, что перестали слушать. Поют рождественские песни и называют это верой. Вскоре все они исчезнут. Долгое междуцарствие завершится, и останутся только евреи и язычники – как раньше.

– И мусульмане.

– Да, мусульмане. Но они существуют особняком – в конфликте со всеми, кроме самих себя. Взгляните на себя – вы раздвоены. Ислам не поощряет ту шизофрению, в которой вы живете. Когда мусульманин слушает древний наказ, то внимает всем существом и находит в этом своего рода покой.

– Покой? А как же Ирак, Сирия, Афганистан?!

Перейти на страницу:

Все книги серии Шекспир XXI века

Похожие книги