Или:
Или:
Остальные произведения умерли для отечественной культуры в связи с перенасыщенностью ненормативными выражениями.
Нас прерывают, принеся свежую газету, в которой на первой странице я борюсь с ОМОНом, а на последней — с европейским менталитетом. Я ощущаю тяжесть лавров санитара леса. Слава богу, что утром снова поезд, в котором будет беспечная суета и хохот, скрипичная музыка и нестройное хоровое пение на разных языках. Профессорша экологии из Амстердама будет бегать по коридору в футболке и объявлять, стараясь придать глубоко пьяному голосу глубокую загадочность: «Имейте в виду, что на мне нет трусов!» — на трех языках. А Анна-Луиза будет с пафосом цитировать Штайнера и поглядывать на нас с нежным осуждением. А занудная дама из Вены опять будет жаловаться, как трудно отделывать новый пятиэтажный дом, который она купила «от скуки»: «Я требую, чтоб они делали все палевое, а они назло мне делают не палевое!» А пожилой француз будет требовать, чтоб я слушала, как он читает стихи Гете по-английски при том, что я не знаю ни французского, ни английского и вообще хочу смотреть на красавца американского рок-музыканта со следами наркотиков и СПИДа на вдохновенном лице. А с верхних полок в купе молоденьких немцев будут сыпаться трусики и презервативы на тома вальсдорфских методик. В поезд, скорее в поезд!
А на вокзале все плачут, потому что семьи, в которые раздали иностранцев, повлюблялись в них. Потому что в серой, провинциальной жизни они вспыхнули, как факелы, со своей улыбчивостью, раскованностью и декоративной восторженностью. И кировчане, как чистые деревенские дети, озаренные праздником, машут платками и ревут, а какие-то трогательные девчушки в коротких юбочках бегут за поездом и машут. А фричики тоже смахивают слезу, но, как городские избалованные дети с дорогими игрушками, говорят: «Русская экзотика! О'кей! Завтра Екатеринбург! О'кей! Это есть хороший туризм!»
В поезде уже домашняя стабильность. Фричики замачивают белье в раковинах туалета и развешивают в проходе поезда. Все двери купе уже обклеены саморекламой хозяев. В баре организована библиотека антропософской литературы, активисты разбрасывают Штайнера, как листовки. С брезгливым ужасом я вынимаю книгу Сергея Прокофьева, засунутую мне под подушку в целях духовного усовершенствования.
— О, — говорит Лене одна новообращенка, — сразу видно, что вы не антропософ. Эта ваша юбка, она такая фривольная. Это черное кружево на ней! О!
Это при том, что девяносто процентов караванцев по анкетированию не состоят в браке и находятся в половом поиске. Вокруг второсортных русских мужиков идут гражданские войны. Европейские кавалеры с либидозным голодом на интеллигентных лицах спешат попробовать все, что видят. Не поезд, а просто языческий праздник. У нас это называется «читать Штайнера».
— Возьми у кого-нибудь ножницы.
— Не могу. Во всех купе «читают Штайнера». Самое смешное, что через год эти же самые люди в своих кровных городах изображали при встречах с нашими возвышенную викторианскую бесполость, как жители Кавказа, возвращаясь в семьи после московских гастролей.
И идет затянувшийся праздник, и все такие милые и веселые, и пространство будто специально мизансценировано под интернациональные сексуальные игрища с антропософской подкладкой, и выбор просто ярмарочный, и нет особой нужды пуританить, но... «Они все отмороженные», — формулирует тип западного обаяния Андрей. С ними приятно ехать рядом, щебетать, петь и танцевать, тусоваться на фестивальных акциях, но влюбиться... Они как одноклассники, а влюбиться всегда хочется в мальчика старше и умнее. В них такая неразрешимая беззаботность не от отсутствия проблем, а от отсутствия понимания того, что такое проблемы и какое количество места они могут занимать в голове рефлексирующего гомо сапиенса. «Нет проблем!» — твердят они как заклинание с заученными улыбками, но с растерянными глазами, и совершенная загадка, как, находясь с ними в романтической связи, можно обмениваться энергетикой.