– Бывшая актриса филармонии; ну, знаешь, что это такое: койка у сумасшедшей бабки, одноразовое питание, гроши, язва, плохое зрение и, чтоб на рубль больше заработать, надо со всеми переспать. И вдруг немец – богатый, вежливый, красивый. Думаю, шанс, встала на уши, отбила его у жены; конечно, он немолоденький, но еще ничего. Отвалила в Гамбург, вылечила язву, зубы, прооперировала глаза, живу. Чувствую, схожу с ума. Работы нет, общаться не с кем, он – робот, скупой как черт. Конфеты в вазе считал: сколько я сожру. Представляешь? Я взяла и закатила сцену, мол, все не так, жить так не могу. Знаешь, что он сделал? Молча выслушал, а потом начал бить. Знаешь, как бил? Долго, спокойно, как будто его этому учили, а ведь университет кончил. Я орала на весь Гамбург! Ты думаешь, кто-то вызвал полицию? Фиг. Я для них русская беженка. Через неделю, когда синяки сошли, иду в магазин, подходит соседка, улыбается: «Вы уже выздоровели?» Сука! Ты думаешь, он извинился? Нет. Он мне после этого купил колье, чтоб я на нем удавилась, наверное. Знаешь, я ведь сопьюсь так. Он к себе в спальню отваливает, а я достаю из-под кровати бутылку, лежу и вспоминаю свою жизнь в Союзе как сказку. Первый раз за три года к маме еду: денег не давал. Говорит: дорого. Это ему-то дорого, у него, знаешь, сколько денег по нашим представлениям? Со мной в купе уголовник едет, боюсь до смерти. У меня ж валюта.
Уголовник, петушиного вида малый, возвращается из Польши.
– Ох, чувихи, – стонет он, – меня бы кто до Германии пустил, я бы оттуда Рокфеллером приехал. Я за валюту срок барабанил, а заграницы в глаза не видел. Польша – фуфло, одни церкви, ни с одной проституткой не договоришься!
Утром, почти еще ночью, ворвалась наша таможня. Злая баба с головой, не мытой с детства, дико заорала:
– Встать! Выйти из купе!
– Можно я детей не буду поднимать? – попросила я.
– Встать, выйти из купе! Откуда я знаю, что вы там под дитями везете! – заорала она так, что дети просто свалились с полки. Основной шмон шел под матрасами, видимо, там должны были укрывать оружие, валюту и наркотики.
В соседнем купе таможенница цеплялась к пожилому человеку в пиджаке, увешанном орденами.
– Вы почему таким тоном со мной разговариваете? – выяснял он наивно.
– Потому что я на работе, а не по заграницам шляюсь, – орала она и, не найдя криминала, впилась в голландскую ветчину в целлофане, – мясные продукты только в количестве, съедаемом за дорогу!
– А я съем! – схватил он ветчину.
– Многовато будет. Инструкцию нарушаете. Сейчас акт составлять будем.
– Вы ее, наверное, сами хотите съесть? – предположил он.
– Нет, мы ее при вас уничтожим по инструкции, – оскалилась она и приступила к выполнению. До Москвы он бродил по вагону с криками:
– Всю войну до Берлина прошел! Хотел жене отвезти попробовать! Лучше б я на эти деньги шмотку купил!
Сам он до этого всю дорогу ел бурду из ресторана, а ветчину берег жене. Таможенница, конечно, не сунулась к валютчику, обинтованному пачками долларов и от этого неповоротливому, как комбайн: этот сюжет она не могла проглядеть набитым глазом, но сцена с ветчиной показалась ей более сладострастной.
Белорусский вокзал я чуть не облизала с ног до головы, как собака, давно не видевшая хозяина. В очереди перед такси стояли тетки с нашего поезда с прозрачными чемоданами, в плюшевых пиджаках и модных кроссовках.
– Почем чемоданы брали? – спросила я, дабы выяснить, откуда едут.
– По восемь.
– Гульденов?
– Марков.
– Понравилось в Германии?
– Как тебе сказать, – насупилась одна, – есть шо надеть, шо покушать. Но у нас лучше. Я б там жить не смогла. Я б там враз сдохла.
– Я тоже, – призналась я.
Учителя
Отвратительно сильный ветер гнет сосны за ночным окном. В этом доме отдыха такая же тоска, как и во всех остальных домах отдыха аппарата президента, которые мы решили объехать по списку, если список не кончится раньше, чем деятельность нынешнего правительства. Чиновники в спортивных костюмах, жены чиновников в китайско-турецких шмотках; бильярдные шары с облупленными боками на зеленом сукне; попсовая музыка и плохое мороженое в баре; персонал, вежливый холопской вежливостью; камеры ночного наблюдения на отдельных дачках, снятых «новыми русскими»; и отсутствие персонажей, способных поддержать беседу о чем-нибудь, кроме погоды и политики. Я извожу мужа нытьем, смотрю телевизор до упора, отплевываюсь от телевизора и засыпаю. Просыпаюсь к обеду, пока муж сочиняет на компьютере статью о политических элитах, скромных тружениках, которых придется созерцать, спустившись в ресторан. Все это называется цивилизованный отдых, хотя организм уверен в том, что я нахожусь в больнице или исправительно-нетрудовом учреждении с хорошим сервисом. Никакие дискуссии с организмом не возвращают в состояние покоя и растительного комфорта. И я иду на последнее дело, начинаю писать.