– Айне кляйне фраге! (Один маленький вопрос!) Сегодня в ресторане произошла неприятность. Русские пришли на пять минут раньше положенного и сели за стол, и персонал очень нервничал. Персонал очень нервничал потому, что некоторые из русской делегации пришли на пять минут раньше официального времени обеда. Это очень неприятная история, и мы все должны понять, что если кто-нибудь, не важно, русские или не русские, не будут приходить в ресторан в точное время, то это сделает работу персонала очень трудной! – И все это без тени юмора. Сначала мы хихикали и пародировали, потом начали относиться к этому как к экзотике. Хотя экзотика хороша в разумных пределах. Опоздав на пять минут, лишаешься еды; взять завтрак для спящего товарища – невозможно. Лишнюю булочку? И не надейся, хотя потом их баками выбрасывают за окно лесным зверям. Невозможно веселиться до утра и ходить на завтрак, нереально договориться с русским персоналом о компромиссах, потому что между вами и официантами бетонной стеной стоит оргкомитет, «орднунг ист орднунг».
Вегетарианцев и мясоедов кормят по очереди: сегодня сначала первых, потом вторых, завтра – наоборот. В зависимости от пробуждаемости ты становишься то адептом божественной растительности, то пожирателем трупов животных. Влюбленные пары с разными диетическими принципами в ресторане разлучаются. Просто режимное учреждение!
В Новосибирске человек двадцать немецких скрипачей-любителей строятся на перроне и полчаса остановки упоенно играют Моцарта «кто в лес, кто по дрова». Это смотрится дико и сказочно, и ошалевшие новосибирцы долго машут поезду вслед. А вечером день рождения Лолы. И скрипачи выстраиваются через весь вагон и устраивают в ее честь концерт, а она обносит их пластмассовыми чашками с вином. И весь поезд приходит в наше купе стаями, и все певцы каравана поют на своих языках, и разгул, втиснутый в геометрию вагона, клубится всю ночь. И возбужденные недосыпом, наркотизированные общением люди подходят к карте и водят по ней пальцами и на смешанных языках в ритмизированном стуком колес пространстве выясняют, где они именно сейчас находятся; и чувство сладкой нереальности делает кровь газированной.
– Я никогда не думал, что Россия такая большая, – говорит застенчивый высокий немец в круглых очках. Мы пьем шампанское. Его зовут Вильфрид. Он художник. У него дивные глаза. Совершенно литературный, романтический и рассеянный немец. Говорит, что его всегда дразнили «русским», но он первый раз в России. Он тыкает пальцем в города на карте и спрашивает, была ли я в Омске, Челябинске и Новосибирске. И я отвечаю, что нет, но хвастаюсь, что в этих городах шли мои спектакли. И он говорит, что, видимо, я известный и очень богатый драматург, и я сознаюсь, что пока только по предсказанию астролога. Собственно, как перевести на немецкий, что государству культура настолько по фигу, что молодой драматург в социальной лестнице занимает положение между школьным учителем и мальчиком, продающим газеты. И мы очень долго про что-то говорим, и я первый раз в жизни ненавижу себя за то, что плохо говорю по-немецки. Мы не все понимаем в словах друг друга, но все понимаем в оттенках.
Я приношу словарь, и необъяснимый с точки зрения формальной логики языковой барьер ослабевает. Мы говорим об искусстве, хотя все вокруг танцуют ламбаду. И только когда беседа перемещается в область интеллектуально-интимного интереса, мы перестаем понимать друг друга. Оказывается, это не язык, а сленг, который мгновенно создают двое. Мы зовем Лолу, и она мучается, переводя все это на английский, и мы втроем хохочем.
– Послушайте, полпоезда уже обо всем договорились без всяких переводчиков! Отпустите меня танцевать! – говорит Лола.
– Нет, – отвечаем мы. – У нас установка на интеллектуальный флирт. Это опыт социальной скульптуры.
Утром никто ничего не соображает с похмелья, пол купе завален пустыми бутылками.
– Ребята, – говорю я, проснувшись, – мне снилось, что я влюбилась в немецкого художника, его звали Вильфрид. Совершенно андерсеновский персонаж. Такого в поезде быть не может. Я его сочинила.
– Твой Вильфрид едет в семнадцатом вагоне. Надо меньше пить, – ухмыляясь, говорит Андрей.
– Семнадцать – это мое число.
… А потом Иркутск. Ветхие изысканные деревянные дома. И небо над Ангарой. «Какое тяжелое, низкое небо…» – писал кто-то из декабристов. Неповторимое ощущение сплющенности пространства в вертикали и неестественного разбега в горизонтали. И совсем другие лица. Эдакая раскосая белокурость, и лихость, и размах, и доверчивость. Если кировчане показались похожими на забитых детей, екатеринбуржцы – на детей настороженных, то иркутяне выглядят детьми красивыми, добрыми, открытыми и внутренне защищенными красотой и покоем земли.