Сегодня должно было разбираться только одно дело, и вот перед Хенчардом встала обвиняемая. Это была старуха с испещренным пятнами лицом, в шали того неопределенного, не имеющего названия цвета, который нельзя создать искусственно, потому что он получается только сам собой, — это был не коричневый цвет и не рыжеватый, не ореховый и не пепельный, а нечто среднее между ними; на голове у нее красовался черный капор, такой засаленный, точно его носили в стране Псалмопевца, где жир капает из туч; передник же ее совсем недавно был белым и потому представлял резкий контраст с одеждой. По развязному поведению старухи можно было догадаться, что она родилась не в деревне и даже не в провинциальном городке.
Она скользнула взглядом по Хенчарду и второму судье, а Хенчард на миг задержал на ней взгляд, словно она смутно напомнила ему кого-то или что-то, но воспоминание исчезло так же быстро, как и возникло.
— Ну, что она там такое натворила? — спросил он, просматривая обвинительное заключение.
— Она обвиняется, сэр, в том, что она особа непристойного поведения и нарушила общественный порядок, — прошептал Стабберд.
— Где она это совершила? — спросил другой судья.
— У церкви, сэр. Подумать только — из всех поганых мест надо же было выбрать именно это! Я поймал ее с поличным, ваша милость.
— Ну, станьте там, — сказал Хенчард, — и послушаем, что вы имеете сказать.
Стабберда привели к присяге, судебный писарь окунул перо в чернила, так как Хенчард был не мастер писать протоколы, и квартальный начал:
— Услышав незаконный шум, я пошел по улице в двадцать пять минут двенадцатого вечера, в ночь на пятое число сего месяца текущего года. Когда я…
— Не тараторь, Стабберд! — остановил его писарь.
Квартальный умолк и стал ждать, не отрывая глаз от пера писаря, пока писарь не перестал царапать им по бумаге и не проговорил: «Дальше!» Тогда Стабберд продолжал:
— Проследовав на место, я увидел ответчицу в другом месте, а именно у канавы.
Он умолк и снова воззрился на перо писаря.
— «У канавы»… дальше, Стабберд!
— …Место это было на расстоянии двенадцати футов девяти дюймов или около того от места, где я…
По-прежнему опасаясь, как бы не обогнать писаря, Стабберд опять умолк; он выучил свое показание наизусть, и ему было все равно, когда делать паузы.
— Я возражаю! — заговорила вдруг старуха. — «Место это было на расстоянии двенадцати футов девяти дюймов или около того от места, где я…» — такое показание не заслуживает доверия!
Судьи посовещались, и второй судья объявил, что суд считает упоминание о двенадцати футах девяти дюймах приемлемым показанием, поскольку свидетель был приведен к присяге.
Бросив на старуху взгляд, исполненный сдержанного торжества победившей правоты, Стабберд продолжал:
— …стоял сам. Она шаталась, представляя большую опасность для уличного движения, а когда я подошел поближе, она меня оскорбила.
— «Меня оскорбила…» Ну, так что же она сказала?
— Она сказала: «Убери, — говорит, — этот фонарь, так его и этак», — говорит.
— Ну…
— «Слышишь, — говорит, — старый чурбан, балда? Убери фонарь туда-то и туда-то. Я справлялась с мужчинами почище тебя, такой-сякой болван, той-то сын, чтоб меня так-то и этак-то, если не справлялась», — говорит.
— Я возражаю против такого разговора! — перебила его старуха. — Сама я была не в состоянии слышать, что говорила, а что я говорила не слыхавши, то не показание.
Пришлось опять прервать заседание и посовещаться; потом навели справки в какой-то книге и наконец Стабберду разрешили продолжать. Сказать правду, старуха бывала в суде гораздо чаще, чем сами судьи, поэтому им приходилось строго соблюдать порядок судебной процедуры. Наконец Хенчард, послушав еще некоторое время бессвязные разглагольствования Стабберда, нетерпеливо перебил его:
— Вот что… довольно с нас этих дурацких «такой-сякой, туда-то и туда-то»! Нечего стесняться, Стабберд, будь мужчиной, говори все слова полностью или замолчи! — Затем он обратился к старухе: — Ну, желаете вы задать ему какие-нибудь вопросы или имеете что-нибудь сказать?
— Да, — ответила она, подмигнув, и писарь окунул перо в чернила. — Двадцать лет назад я продавала пшеничную кашу на Уэйдонской ярмарке…
— «Двадцать лет назад…» Ну, уж это… Ты, чего доброго, примешься вспоминать о сотворении мира! — проговорил писарь не без язвительности.
Но Хенчард широко раскрыл глаза, позабыв о необходимости отличать то, что имеет отношение к сути дела, от того, что не имеет.
— В мою палатку вошли мужчина и женщина с ребенком, — продолжала старуха. — Они сели и спросили себе по миске каши. О господи, твоя воля! В ту пору я была более важной шишкой, чем теперь — неплохо торговала из-под полы и в кашу подливала ром, если кто попросит. И этому мужчине подлила, а потом еще подливала, и еще, и еще, так что он наконец поругался с женой и объявил, что хочет продать ее тому, кто больше даст. Пришел какой-то матрос, и предложил пять гиней, и выложил деньги, и увел ее. А тот мужчина, что продал свою жену таким манером, это вон тот человек, который сидит в большом кресле.